Наследник - Православный молодежный журнал
православный молодежный журнал
Контакты | Карта сайта

Конкурс "Наследника"

Гуси-лебеди


 

Лонг-лист литературного конкурса “Дом Романовых – судьба России”

Номинация «Живое мгновение»

Автор Вадим Богданов

 

От трехлетнего голода да недоеда наконец-то оправился народ православный – вдоволь уже наелся навоза да мороженной мертвечины, нарадовался длинною в лето дождям, да снежку мягкому в сентябре на Стратилатов день, когда доспевать бы овсу, отгулял от царской даровой на Москве деньги, ценой в сто ли двести тысяч гиблых душ. Кончилось лихо, по грехам нашим положенное Боженькой. Пошли урожаи худые ли бедные, но по весне с нечаянной алчбой смотрели мужики на встающие хлеба. А в боярских амбарах пересыпали да выгребали старые лежалые да подгнившие с голодных лет запасы, готовили, подновляли сусеки под новые урожаи.

А с ляхов шел государь и нельзя сказать просто, что новый государь шел, но государь настоящий – и с этого и сгинул видно проклятый глад, что он самый – настоящий от Бога шел на Русь царь. И с новым настоящим царем, чудом Божиим обретенным, чаяли новой хорошей жизни и мужик, и боярский сын, и последний холоп.

Но когда что хорошее приходило от ляхов на Русь? Помнит кто такое?

История та началась без малого лет пятнадцать назад, когда по боярскому наущению был невинно убиен царевич Дмитрий. Дело то весьма известное и только что последний отетьник на Руси не рядил по нему и так и сяк, но все же… Кто-то очень умный и далеко глядящий задумывал и просчитывал тот изворот. И так он все это дело извернул, что не только безнаказанно предал царевича лютой смерти, но сразу два слуха один против другого пустил по Руси, да таких, что оба тех слуха едино на руку пришлись кровавому алырнику и архиплуту. Шепталось в одном, что это царь Борис Годунов приказал извести отрока Дмитрия, а во втором пелось, что чудесным божьим вмешательством спасся царевич палаческих лап.

Как бы ни случилось, но оказался в руках лиходея и содейщиков его тайный козырь густо червленый невинною кровью. И только время следовало подгадать, чтобы сходить с того козыря и побить им всякую любую карту. Но со временем и сам кровавый козырь перешел из рук в руки, и оказалось, что сходили с него не свои лютые недобитые Грозным злодыги-бояре, но папежники латиняне. Да ладно бы латиняне, но кто ж не знает, чья по правде харя выглядывает из-за каждого папского дела?

 

- Гуси-лебеди! Гуси-лебеди! – мальчик бежит по яркому лугу, руки раскинул как крылья, рукава беленой рубахи трепещут. Мальчик бежит. Бежит, не чуя земли под собой, но одно лишь безокоемное небо над запрокинутой головой. Бежит… Земля бьет вдруг под ноги то ли бычачьим сброшенным рогом, то ли затерянным в траве окатишем. Мальчик падает, но упасть не может - земля вдруг будто раздается перед ним – но нет, земля не ушла, не провалилась, она подняла его над собой, подняла низовым пряным от разнотравья ветром и передала небу, а дальше ветер понес мальчика как облак - дальше, дальше, ввысь, ввысь к самой мироколице.

- Гуси-лебеди! Гуси-лебеди!

Мальчику снится, что он просыпается. Сейчас сон бросит его с неба на жесткие доски лежанки. Мальчик раскинет руки, и пальцы его ткнутся в гнилую слизь древесных венцов, плесень и промозглая морось схватят разгоряченное тельце, сунут ледяные пальцы в прорехи рубашки, забьют рот смрадным духом скученных больных немытых тел, придавят сопением, стонами, кряхтением. Мальчик хочет закричать, но зажимает себе рот, он знает, что закричит не он, а большой раздутый человек, который умирает, но все не может умереть. И крик большого умирающего человека подхватить старуха и старые как она девочки, и еще крик подхватит кто-то страшный и черный и будет бить ногой снаружи в брусовую дверь и ругать и лаять что-то страшное про царевых отравителей, но дверь не откроет и станет смеяться и попрекать царской милостью. А старуха схватит за руку и сдернет с лежанки и бросит коленями на склизлый пол в грязь и вонь, и скажет молиться. И мальчик будет молиться.

Мальчик просыпается.

Шершавая и тяжелая ладонь касается его щеки, волос, мокрых глаз. Ладонь добрая она гладит и пахнет свежей стружкой, дымом и теплом.

- Не плачь, не плачь, Михалик, это сон. Опять тебе острог снился? Эх, дитятко. Миновала беда, заступился Господь за невинных. Не плачь, Михалик.

- Батюшка Давид…

- Что, Михалик?

- А куда гуси-лебеди унесли Ивашечку?

- К мертвым, Михалик. В мертвых страну.

- Батюшка Давид, а мои матушка с батюшкой не в той ли стране сейчас?

- Что ты! Что ты, дитятко! Живые они и здоровые. Далече только. Вот смилостивится царь Борис, снимет свою опалу и повидаетесь вы – и батюшка, и матушка, и ты.

- Не смилостивится. Умрет…

Мальчик просыпается снова.

А царь умирает. И другого царя скоро убивает вероломный народ с лукавыми боярами, и берут они себе царя нового ложного.

 

Давид Хвостов укрыл мальчика одеялом подбитым зайцем, вышел, оставив дверь приоткрытой, чтоб из кельи падал к мальчику теплый огонек светца.

В игуменской келье за столом сидел человек в потертом латаном тегиляе с тусклыми металлическим пластинами на груди. Человек теребил темляк сабли, хитро перевитый заговоренными узлами.

- Снова кричать начал отрок. Уж три весны почти миновало. – Давид тяжело опустился на лавку.

- Белозерский опальный острог не скоро забудешь. Ты по что звал-то меня?

- Защита мне нужна, Игнат. Не для себя… разумеешь?

- Разумею.

Игнат посупился, опустил взгляд.

- Ваше Благословение, отче, прости ты меня убогого, не держи за мной вины… у меня ведь в Унже мать, сестра родная вдовая болеет все с осени, детишек шестеро… От меня непутевого и так им подспорья нет, а если меня по государевой измене в колодники возьмут да еще и их разом прихватят…

- Робеешь, Игнат?

- Робею… нет, отче, не робею. Я от тебя много добра видел, и когда со шведом воевали, а ты меня небывальца несмышленого от смерти спас, и после как ты игуменом сюда в Унжу приехал и Преподобного Макария монастырь стал отстраивать. Ввек не расплатиться, мне с тобой, но только знать я хочу за какое дело шею подставлять буду. За правду ли за кривду доведись что сабельку в кровушку мокну, за кого в острог и на дыбу… неспроста ведь и тебя боярского сына в монахи определили да из Москвы в это глухое место поставили, неспроста ссыльная княгиня Черкасская заезжала из Белоозера с мальцом, а уехала без него. Что это за малец такой… Пистоль вона ты в головах держишь. Против царя Бориса чую дела твои будут.

Тяжело молчалось в келье игумена. Трещал огонек лучины, отломился, упал в миску с водой, плеснул, зашипел уголек. Давид поправил светец.

- Знать хочешь, Игнат… - сказал, наконец. – Добро. Слушай. Нет никакой крамолы в нашем деле. И не царя Бориса я сторожусь, ему самому глядишь не долго осталось… Поляки к Москве идут, своего царя хотят поставить на святую Русь. От них, от латинян да иезуитов нужно отрока сего Михаила живым и здоровым соблюсти. Знать хочешь, Игнат… Слушай, все поведаю. Но смотри, Игнат, выносу быть не может.

 

Он не помнит матери, а может и помнит, но не такой, не черной под грубым монашьим сукном – с тенями на лице, с пухлотою в щеках, в веках, в подбородке, пухлотою пустой болезненно дряблой, тяжелой. Нет, он помнит ее другой - цветной, сладко пахнущей, мягкой и всеохватной. Только голос он помнит прежним – голос даже в ласке и причитании, даже в молитве и смехе – властный, повелевающий, такой, что сам толкает под затылок и заставляет согнуть шею, кинуть глаза вниз, требует не испугаться, но затрепетать.

Она приехала по последнему апрельскому снегу большому, как материнский гнев, что много нападет, да быстро изникнет. Сани были знатные – каптаном, богатые почти по-боярски, новый царь, сняв опалу, оказывал теперь милость родовитой инокине. Мать с почетом повели трапезничать, а Михаил залез в сани вместе с Машей Хлоповой, они задернули полог и сидели внутри в душной теплоте и шептали что-то друг другу, держались за руки и сладко боялись собственного такого своеволия. Потом сани убрали в подклети, и они так и остались там навсегда – ссыхаться и ветшать на гордость монастырской братии, коя часто бахвалилась ими, говоря, что на этих де санях ездила сама инокиня Марфа.

Нет, сани больше не пригодились – будто в ночь одну рухнули сугробы, провалились сами в себя, разжидели накатанные дороги, не падшие снегопады обернулись туманом да моросью. Весна пришла – на все пошла! Река Унжа грохнула одной ночью ледяными громами, стронула лед, потом долго рекла что-то торосным перекатом, а за ледоломом и ледоплавом соединила воды свои с расквашенным снежным лепнем да с земляной водой, набежала волною накатной, слилась со старицами, озерцами да болотами в единый вешний полноводный покров.

Миша с Машей бегали смотреть с холма на ледоход, потом на бескрайнее водополье в котором стояли дерева, жердяные огорожи, плетни, постройки, ухожи, а кое-где и сами избы монастырской слободы. За детьми приглядывал неотступно смешной дядька Игнатий, бывший служилый, он умел распушить усы одним морщеньем носа и надуть тем же носом огромный зеленый пузырь, который ловил потом двумя пальцами, а коли не ловил, то пузырь опадал на распушенные усы и частью на бороду. Игнатий носил за поясом пищаль, а на поясе вострую саблю.

Матушка бранилась на ребячье самочинство, запирала мальчика в келье, водила водырем, не пускала ни на шаг от своей руки. Но мальчик умудрялся находить минутки среди молитв, церковного пенья, книжного письма, цифирной мудрости, и под тайным покровительством дядьки Игната смахать один или с Машей на задний двор, в слободку или к лесной опушке, под белый цвет яблонь-дичков.

Инокиня Марфа задержалась с сыном в Макарьевском монастыре до самого лета. Сначала ждали пока ляжет гужевой путь, потом отправили гонцов в Москву и дядьям Салтыковым, потом ждали обратно, потом ждали колымаги, потом собирались.

Дядька Игнат сказал, что у леса поспели яблочки.

Матушка с настоятелем уехали накануне в Кострому за вестями. А Миша убежал еще до заутренней, ускользнув даже от зоркого дядьки. Выскользнул из кельи, будто до ветру, по двору докрался до калитки – она, как на грех, оказалась заперта, тогда на зады, через лопух и крапиву, скользнул за расшатанный кол. А дальше опрометь, во весь дух - к лесу.

Маленькие яблочки едва начали менять зелень на желто-красный налив. Они были горчущие! Кислющие так, что ломало скулы. Но сквозь обжигающую горечь и кислость северного дикого плода пробивалась крепкая терпкость и неизъяснимая сладость, почуять которую может, наверное, только детский язык. Мальчик вспомнил про Машу, решил угостить ее перед дорогой, стал набивать яблочные грозди на длинных упругих черенках за пазуху, крепче перетянув рубаху опояской, чтоб не высыпались.

Дальше от опушки яблоки становились крупнее, мальчик следовал за ними, продирался сквозь гибкие кусты дичков, и неожиданно преодолев жесткий ветвяной напор, почти вывалился на внутреннюю пустошь.

Кажется, он увидел отца. Так ему показалось – он помнил отца именно таким – сверкающим, высоким, ярким. В стали, золоте и серебре полного воеводского доспеха. Жесткие руки взяли мальчика подмышки, ребрышки будто хрустнули под стальными пальцами. Земля, цветная трава, ветви сухолома под ногами, даже сами яблони рухнули вниз. Мальчика взметнули в самое небо, словно во сне. Вокруг вдруг стало блестко и бело – блестко от стальных гладких тел, рук, лиц и голов и бело от снежных крыльев.

То не отец, мальчик понял это, понял, а не увидел, потому что лицо под шлемом было скрыто стальной вычурно вырезанной пластиной, оставляющей открытой только глаза, но мальчик понял, совершенно отчетливо, эти глаза – чужие. Вокруг заголосили не громко, но как-то накатно, объемчиво и проникающе, мальчику послышалась сумесица из шипения и гаганья. Он не испугался. Наверное, потому, что эти люди все же напоминали отца.

Мише что-то сказали. Смысл слов неуловимо и не разом, проник сквозь чужеродные и непривычные для уха звуки. «Млодый рыцашь, повозить, конь», - мальчик кивнул, да, он хочет покататься на лошади. «Не бойца», - нет, он не боится. Миша подумал, что его привезут в монастырь. С боку тоже сказали что-то похожее на – «бег, зверь…». Мальчику еще показалось, что за краем глаза мелькнул дядька Игнат, мелькнул, то ли нагибаясь, то ли падая…

Мальчика снова взметнули куда-то, усадили верхом на широкую спину, покрытую мелкими перышками… или это был свалянный в прядки длинный мех… Перехлестнули ремнем через ноги и пояс, притянули. Он видит перед собой крылья, белые крылья, разведенные в стороны. Мальчик захотел прижаться к ним, но началось движение – перья затрепетали, зашелестели что-то, засвистели тонко и упоительно – мальчик полетел.

- Гуси-лебеди… – прошептал он, - Гуси-лебеди!

 

- Ишь, взбросчивые какие! Надулись, крылья растопырили, носы железные задрали, идут хозяевами – чисто гусаки! Тьфу! Тьфу! Католяне, ляхи проклятущие!

- Летит гусь на святую Русь…

Крайний в стае великопольских крылатых гусар понял сказанные слова. Одним движением ног пустил коня вперед. Медленно отъехал от своей братии. Небрежно опустил кисть на оголовье длинного чекана у седла, подвел коня вплотную к попятившейся перед ним кучке слобожан.

- Гус… - прошипел поляк. – Гус?!

 

Из монастыря было видно, как загорелась слобода. Как метался меж редкими избами народ, носились крылатые всадники. Потом всадники собрались в строй и малой рысью пошли к монастырю.

Машу хотели согнать со двора, но впопыхах забыли. Ее отец Иван Хлопов с двумя своими казачками думал наладить оборону, но вдруг разом бросил все и стал готовиться к уходу. Монахи, без своего главы, впавшие в совершенную оторопь, лишь крестились, глядя на приближающийся к монастырю разор и губление.

Неожиданно все закончилось. К гусарам присоединился еще отряд – они слились, отворотились от монастыря. Маше показалось, что за спиной одного из гусар, прильнув к разведенным в стороны крыльям, сидел мальчик. Но крылатые метнулись в даль, и пропали за темным лесом.

У Маши что-то екнуло в сердце. Она потянула отца за рукав…

- Миша, Михалик…

Отец не слышал, выдернул руку, побежал куда-то.

- Пал! Пал пошел, ходи, ходи! Пал пошел! – заголосил кто-то позади истошно и непонятно.

 

Тушили пожары. Разметывали ухожи, чтоб преградить путь огню, ведрами, ушатами таскали воду. Первый крайний дом уже догорал разваленный, растасканный на бревна, чадящий, но еще сыплющий искрами и исходящий жаром.

Маша остановилась перед ним.

Мужик рваный, закопченный, черный от сажи, обгорелый и мокрый до пят, топором рубил и растягивал бревна, пробирался сквозь гарь и угар к печке. Он остался один. Тянул, выпучивая глаза тлеющие бревна, прихватывал на грудь, обнимал обеими руками, рвал, выворачивал из черных крошащихся углем венцов. Он обжигался, бросал, снова подхватывал, топтал уголья, крыл грязной ругней и проклятых бесов и святых угодников, смазывал с красного обгорелого лица черные слезы.

Заслонка на печи стала рудовая от окалины, покореженная от жара.

 - Дяденька… дяденька, вы мальчика не видели, Михалика…

Он не слышал ничего.

Мужик добрался до опечья, поднялся, рванул на себя заслонку и взвыл сипло и глухо, закашлялся, захрипел, сунулся в печь. И по грудь вытянул оттуда страшное мертвое тело.

Маше показалось, что от тела стали отслаиваться куски, посыпались, ломаясь, длинные волосы, а мужик тянул, тянул мертвое на себя, все сипел то ли на вдохе, то ли на выдохе, сипел и не мог остановиться и тянул, тянул.

Мертвая рука вывалилась и указала в сторону леса. Маша отпрянула, побежала прочь.

- Туда! Туда! Туда!!! – услышала девочка за спиной сиплый мужицкий вой.

 

Заросли дичков потоптаны, продавлены, пробиты конниками. Рыхлую землю простегали глубокие следы кованых подков. Следы вели в две стороны, будто конники прошли вперед, а потом вернулись. На одной стежке лежало светлое перо и гроздочка яблок.

Сама не зная зачем, Маша пошла по этому следу. Отгибая поветья и перешагивая через поломанный лозник, она углублялась в лесок. Через несколько шагов Маша увидела еще комок яблочек, соединенных длинными черенками, комок примятый, будто слепленный чьей-то рукой. Было тихо. Тихо как не бывает в лесу.

По следу вышла на полянку, стала оглядываться. Здесь тоже натоптано лошадьми, сильно натоптано, будто они пробыли тут долго. И у самого края лужайки за густым кустом кто-то стоял.

Маша замерла. Человек тоже неподвижен. Маша хотела убежать назад, прочь из этого сломанного яблочного леса, страшного, закаменевшего пустой мертвой тишиной.

Маша стала подходить к темной фигуре, почти скрытой за ветками, в ярких листьях, в праздничных яблочных гроздьях. Фигура все еще была недвижима. Маша подошла почти вплотную, чуть побоялась, но все же решилась – медленно раздвинула листву.

Это дядька Игнат. Он висел на коренных хлыстах куста, висел почти прямо, в полный рост, ветки чуть пружинили под его тяжестью, но держали крепко. На виске у дядьки узкая ссадина, от нее через лицо, через нос, усы, на губы и подбородок, пролегла бурая дорожка. Рот дядьки открыт, окровавлен, из него торчит раздутый синюшный язык.

- А где Михалик? - помимо воли пролепетала девочка, - Михалик…

Маша стала отступать. Она отступала, выставив перед собой руки будто отстраняя, отталкивая от себя это мертвое… Маша развернулась, хотела уже сорваться в бег, но в спину толкнулся, ударил оглушительный в стылой тишине хруст и корявый невнятный хрип мертвого дядьки Игната.

- Унжа… старица…

 

Старица стояла затянута каким-то белесым цветом, у берегов густеющим в молочный с ядовитой прозеленью. Зацветшие застойные воды, давно забывшие бурлящее весеннее половодье, едва колыхались под мягким ветром и исходили ленивой рябью. Маша шла вдоль берега заводи. Унжа пряталась где-то за лесом, за изгибом этого своего глухого рукава, Маша двигалась к ней медленно и монотонно, девочка устала и уже сама, кажется, не понимала, зачем и куда идет.

Маша обходила старую ветлу, нависшую стволом над самой водой, когда нога ее вдруг соскользнула с сыпучей кромки. Девочка попыталась ухватиться за ветви, но слишком тонкие, они легко подались под ее весом, лишь замедлив неминуемое скольжение в воду. Глубины у берега почти совсем не было, но ноги выше щиколоток ушли в жидкий и вязкий как кисель ил. Подол машиной китаечной накапки тут же стал собирать на себя белесую водяную цвиль и донную грязь. Девочка переступила ногами, поддернула летник и рубашку, но только еще больше взбаламутила мгу.

Стоять в воде оказалось неожиданно хорошо. Илистый кисель мягко облегал лодыжки, приятно холодил сбитые ступни, щекотно продавливался меж босых пальцев. Маша пошла по заберегу.

Платье все пачкалось, но Маша уже не берегла его. Шагала, приподнимая колени, шлепая лягушачьи по стоячей воде. Она обернулась – за ней вилась водяная дорожка, очищенная от белесой тины. Маша посмотрела на другую сторону старицы. Несколько таких же дорожек широких, будто пробитых чем-то большим, слегка размытых, но различимых, лежали в молочной белизне, перекинувшись с одного края заводи на другой. На одной дорожке, кажется, плавали яблочки. Маша пошла к ним.

Девочка больше ничего не слышала за своей спиной.

 

- Это концеж. Держи. Вот так. Так. Бей. Бей! Коли! Мощно!

Улыбчивый воин, молодой и крылатый – будто ангел Гавриил, подумал Миша – отступил чуть в сторону, махнул ободряюще рукой, заулыбался.

- Бей! Коли! Мощно! Бей!

 Миша отводил кончар рукоятью за ухо и бил перед собой, колол воздух тяжелой трехгранной иглой сверху вниз, и сам чуть не падал вперед увлекаемый стремительной сталью. Но снова поднимал клинок, отступал, ровнялся и бил снова уже крепче и ровнее.

- Добра работа! – похвалил улыбчивый воин. – Вот наджак. Можешь?

Наджак был тяжелее кончара, тяжелее и неудобнее – посеребрянная голова его, плоским молотом с одного конца и клювом с другого, никак не хотела подниматься, а все норовила зарыться острым носом в землю. Миша перехватил топорище ближе к оголовью, чуть подсел, напружился, поднял клевец над головой.

- Добже! Добже! Настоящий воевник! От разу бей!

Ангел успел перехватить стремительный и неповоротливый клевец, иначе Миша раздробил бы себе голень серебряным клювом.

- Воевник! Этак ты скоро можешь побить на двубое самого пана Завистовского! Можешь? Вот он идет, а ну секани его наджаком!

Мише неуверенно глянул на ангела, не шутит ли, всерьез ли предлагает такое. Ангел кивнул, будто подтолкнул взглядом – вон он дядька с вислыми седыми усами, что коня распряг у бивачной коновязи – секани что есть мочи, ну же… Нельзя не поверить, ослушаться ангела. Миша поднял клевец на плечо, пошел к вислоусому.

Пожилой пан опустил наземь высокое седло с прямым белым крылом по левую сторону.

- Не заигрывайся, пан Анжей. Подговариваешь детка на то, чего сам страшишься.

Ближе и ближе подходил Миша, без страха, без раздумья – радостно, да – ему самому радостно выполнить приказ ангела. Седой гусар поймал мальчика за шкирку, приподнял, тряхнул. Клевец упал на землю. Миша обхватил стальной кулак ладонями, стал отрывать от горла, пытался захватить и разжать железные пальцы.

Ангел смеялся.

- Настоящий воевник! Возьму его себе братом, вырастет, будет москалей секач! Будет мне товарищ и статью, и отвагой, и родом повыше иных. Настоящий брат Белого Орла! А не какой-то жмудин.

Пан Завистовский выпустил Мишу, перешагнул, не глядя, упавшего от неожиданности мальчика. Вздернул кривой подбородок выше кривого носа.

- Завистовские, герба Лада, чести своей не роняли ни в Литве, ни в Великопольше, ни в Куявии. И славу добывали не позлочаной зброей, на дядека деньги купленною, а боями и битвами со шведом, татарином да москалем. И крылья гусарские себе на спину не цепляли яко птах. И за то готов я с паном Пшедпетковичем встать на двубой хоть чеканом, хоть карабелою!

- Пусть пан Завистовский мурлом своим жмудским встанет, так я по тому мурлу, хоть чеканом, хоть саблею пройдусь, и думаю – то только на пользу красоте оного мурла станет!

 Пан Завистовский замер на секунду и взорвался воплем, брызжущей во все стороны слюной и сабельным свистящим блеском.

- Ах, ты скурвел курвысын! Шпарка свинска! Зарублю на смерть!

Анджей Пшедпеткович отступил на два шага, почти спокойный, почти ледяной – веселый!

- Быдлаку хамски!

Схватка оказалась скоротечной, прозвенело всего несколько быстрых ударов, и пан Завистовский с криком выронил саблю. Вместе с саблей наземь упал мизинец и две фаланги безымянного пальца.

Поединок был короток, но Миша успел испугаться за своего ангела, подбежал к нему – прижался к жесткому металлу доспеха, обнял за пояс.

- Добже, добже, братце. – Ангел полуобнял мальчика рукой с саблей-карабелой в кулаке. – Добже…

Миша замер.

- Что за побранка?! Что за сеча?! С чего разлаялись ясновельможные паны як псы?! – На бивачную поляну выскочил грузный гусар и с двумя товарищами. Сабли всех троих обнажены, грузный, и как видно главный из них, в левой руке держал еще колесцовый пистоль.

За этими гусарами как-то скрытно, бесшумно и безвидно на поляне появился человек в серой одежде. Он стоял позади всех, но взгляд Миши вдруг, будто принужденный, оборотился к нему. И все остальные на поляне – галдящие гусары, всхрапывающие кони, рокочущий костер и клокочущая в котле похлебка на нем, все в миг стало глуше и бледнее, и только этот серый человек вдруг стал выше и значительнее всех, и с каждым шагом, что приближал его к Мише, он вырастал и раздавался, и становился грознее и страшнее. Мальчик снова кинулся к своему Ангелу, спрятался за него, но все равно уже знал и понимал, что не укрыться, не убежать – серый человек пришел за ним.

- Полно, благородное панство, свариться будете после. Время не ждет. Пан Пшедпеткович, дайте мальчишку. Экой вы пан! Puer robustus, sed malitiosus - Юнош крепкий, но злонравный. Дайте мальчишку!

Руки, пальцы у серого человека как ножи, хватка его не давила, не мяла, не жала, а будто резала. У Миши потекли слезы. Человек развернул Мишу, толкнул вперед.

- Пан командор, сопроводите меня. Нет, воевников своих оставьте.

Серый снова зацепил Мишу, защемил плечо. Грузный главный гусар, пыхтя, пошел скорым шагом вперед, на ходу давая какие-то приказы. Миша хотел обернуться к своему ангелу, но боль в плече скрутила его, а серый человек еще сильнее толкнул вперед.

- Куда вы его? – резко спросил Анжей.

Грузный командор вдруг выругался и плюнул. Серый замер на мгновение.

- К пани Маржане, пресветлый пан Пшедпеткович. К пани Маржане.

 

В этом возрасте невозможно согреться, думает она. Но она ошибается, понятие возраст не имеет к ней отношения. Ведь она мертва. Просто она забывает об этом. Она мертва уже много лет. Наверное, еще с тех пор как сама изображала мертвых. Прячась в задранной высоко на столбы маленькой избушке посреди запретного леса. Она пряталась в ней, зарываясь в мертвых, укрываясь за них или под них, в кости или в зловонную гниль, в задранные мертвые губы, вытекшие глазницы, темные черепа. Она лежала в мертвых и сама становилась ими. Она говорила за них. Она протягивала их костяные руки малолетним дурням и дурам, что приходили к ней за взрослением. Она пугала их до икоты, до жгучей мочи и сама верила в свою силу. Она догоняла их, бросала на землю размазывала в кровь и грязь. Истязала, вскакивала верхом, погоняла трескучими костяными гремелками. Скидывала в скрытые подполья и волчьи ямы. Морила голодом. Смеялась над ними хохотом мертвых, которые никогда не смеются. Эти дурни жрали собственное дерьмо, выгребая его из своих же портов. Жрали гнилую мертвечину и падаль. Они выли и обливались блевотиной и слезами, теряли человеческую надежду и животную жажду жизни. Теряли память и собственные имена. Они становились безумными и бездумными как мир, в котором им предстояло жить. И они умирали. А потом возрождались и уходили восвояси с именами новыми и с новым безумием. А она оставалась с мертвыми. Наверное, понемногу она сама становилась мертвой. Из своих имен она помнит лишь самые поздние. Ее называли фрау Хольде. Дураки думали, что она посылает снег. А она не посылала снег, лишь гнала этих дураков, как зверей по снегу. Гнала в упоительной Дикой Охоте. Гнала, разрывала, пожирала, убивала по-настоящему. Потом дураки сменились, пришли другие и стали называть ее пани Маржана. Пусть их. Она все равно не может согреться. Это верно такой возраст.

 - Пани Маржана. Вот мальчик.

Он живой – он смердит. Дайте его.

- Что нам делать?

Круг пламени. Чтобы слышать.

- Мы наложили огнистый звон…

Слышу. Прочь.

- Мы можем идти, пани Маржана?

Мальчишка грязен. Кровь омоет.

Смердит.

Слышу.

Она слышит, как они бегут. Дураки, трусы. Они принесли ее сюда. Они думают, что она служит им. Они мелки как черви в ее домовине. Они оставили ей мальчика. Мальчик поможет ей согреться. Она слышит золотой звон, огненный звон. Мальчик рядом, но как он смердит. Она начнет, и от него будет смердеть все меньше и меньше, меньше и меньше, пока он не станет такой как она. Но не сразу. Не сейчас. Она потерпит.

Они убежали, но она слышит их. Как глупы и мелки их речи. Оно думают, будто решают что-то. Они глупы. Они шумны.

- Матко Найсвентша! Холерна ведьма! Страсть такая, что до пят продирает! Он нее воняет падлиной! Мосце ксенже, к чему надо прибегать к этим безбожным силам?

- Так ведь, ясновельможный пан, в святой латинской вере такого обряда нет. Quod non est in Catechismus, non est in mundo - Чего нет в Катехизисе, того нет в мире.

- Сотворять поганские чары! Тьфу! Это же просто мальчишка! Свернуть ему голову, как курчаку…

- Помолчите, пресветлый пан! Просто убить его малое благо. Эти схизматики, полусумасшедшие старики монахи выбрали его в русские кесари, наследники греческой империи, самой Базилеи Романии… А кесаря не так просто убить. Мало убить. Нужно уничтожить дух царстводержавия, герметическую связь… Сегодня Цезарь, завтра ничто.

- Какой же он кесарь, как говорит мосце ксенже! Король Деметриус венчан на престол по их обряду – он настоящий кесарь для московитов. Его признал сам Папа! А это мальчишка из глухого местечка…

- Пресветлый пан! Этот мальчик носит по отцу родовое романское имя! Это знак! Nomen est omen – Имя есть знамение! Но то не ваше дело! Ваше дело исполнять мои приказы, а не размовничать! Если вы испугались слепой старухи в гнилом паланкине можете уже идти к своим воевникам пить свою браванду! Хмель, может быть, вернет вам шляхетский гонор! Это стало бы хорошо к тому времени, как я дам вам и вашей гусарии новый приказ!

- Пан иезуит забывается! Мы братья Ордена Белого Орла, наследники дела Локетека объединителя и собирателя Польши! Мы куявские, мазовшанские и великопольские рыцаши! Мы подчиняемся приказам магистра, а не пана клирика!

- Это так, ясновельможный пан, но ваш магистр, прежде всего, верный католик, как надеюсь и вы, а значит, он сам, прежде всего, подчиняется приказам Папы, земного обладателя и определителя воли Божией. А я как папский легат определяю здесь волю Папы, а значит и самого Господа. И да свершится воля Твоя! Поэтому вы и ваш орден, и ваш конклав, и магистр подчиняетесь мне! Мне поручено привести этот еретический и схизматический народ к Унии и в само лоно Святой Католической церкви, и я сделаю это! Сделаю, даже если для этой благой цели мне придется заключить договор с самим Дьяволом, а не только с этой языческой ведовкой! И вы будете исполнять все, что я прикажу! Вам понятно, пресветлый пан?!

- Трудно и не ясно говорит пан иезуит…

Как они глупы. Как шумны. Как она хочет согреться…

 

Маша уже не чуяла ног. Коневая потоптанная тропка от старицы потерялась, растворилась в палой листве среди дерев, и девочка шла, уже сама не зная куда. Впереди послышался шум – шелест листвы, хруст, топотня, кто-то шел по лесу, не таясь, не скрываясь, но торопясь, почти срываясь на бег. Маша пошла на звук, она хотела окликнуть невидимых еще прохожих. Путь заслонил густой куст орешины, девочка свернула обойти его – кто-то сцопал ее, охватил ладонью лицо, рот, приподнял в воздух, потом уронил, притиснул к земле, прижал, ткнулся чем-то ужасно колючим в шею, щеку, зашептал влажно и горячо в самое ухо.

- Тихо, тихо, дитятко, тихо, сестрица, услышат гуси-лебеди, налетят, заклюют, потопчут. Не вернешь тогда братца Иванушку. Затаись, замри.

Маша сразу поверила этому мягкому чуть сипловатому и подрагивающему голосу. Расслабилась, приникла к земле. Руки не выпустили ее, но тоже обмякли, держали уже не сильно, но бережно.

По ту сторону орешины остановились двое. Они шумно дышали, один хрипло откашливался и сплевывал, второй бормотал быстро и невнятно, будто про себя. Молился?

- Амен...

- Что дальше, мосце ксенже?

- Ждать, пан командор. В лагере прикажите своей гусарии отослать пахоликов и иную лезнную челядь с лишними припасами.

- На ночь глядя?

- Да, вельможный пан. Susicivus populus, susicivus oculos - Лишние люди – лишние глаза. Пани Маржана сама сделает дело. Оставьте десяток самых верных братьев ордена и носильщиков для пани. Перегодим сколько времени ей потребуется – ночь, утро, думаю не более. Убедимся, что кончено и сами в путь, в Москву, по дороге нагоним служек ваших.

- Как скажет пан иезуит.

- И того, беспалого отошлите, толку от него ни на грош. А молодого в узду возьмите. Великий грех таковое братобойство в нашем тайном деле. При согласии и малые дела растут, при раздорах и великие разрушаются.

- Це про между ними давняя хистория, пан клирик, еще дядеки их немирниками жили. Дед Завистовский на сейме деда Пшедпетковича родовое фамилие переврал, так что похабно получилось. Пшедпетковичи род древний, гордый, вот и взвились. Мыслил я, однако, с годами забылось все, а тут вот оно что.

- То мне без интереса, пан командор. Но Absit omen - Да не будет это злым предзнаменованием!

Двое ушли.

Машу снова закололо в шею и щеку, а на ухо задребезжало разнобойно:

- Слыхала, сестрица? Иезуит! Как только забрался в нашу глухомань. Неужто сам Поссевино! Как думаешь? Однако же нет, навряд. Может то Юшки Отрепьева духовник – Лавицкой? Не признаю по голосу. А латынью, латынью - слышь, слышь - так и сыпет! Да токмо сами они латиняне говорят - Qui cum Jesu itis, non ite cum jesiutis. Во как! Поняла, дитятко? То-то! Идущие с Иисусом, не идите с иезуитами.

Маша шевельнула плечами, стала расталкивать мягкие объятья.

- Пусти. Ты колючий!

- Колючий? Известно, колючий, я же ёжик.

- Ты не ёжик, ты дедушка.

- Ай? С чего ты взяла, что я дедушка, ты ж меня не видишь?

- Я слышу. Пусти, бородой колешь!

- Ну, знамо дело, я же дедушка-ёжик.

Жилистые угластые руки с рыжинами на пальцах помогли Маше подняться, отряхнули, поправили. Маша не испугалась нового встретного – слишком смешным казался старичок. Седая борода его топорщилась во все стороны длинным седым волосом и впрямь как ежиный пух. Глазки его лукавы и будто оборочены лишь частью во внешний мир, а частью - самыми уголками - чуть косили еще куда-то вовне, за некую грань или полость, скрытую от других, но ясную старичку.

- Что, сестрица, потеряла братца? Унесли его гуси-лебеди!

- Михалик не брат мне…

- У-лю-лю, у-лю-лю… Сегодня братец, завтра женишок, послезавтра муженек, а потом батюшка… всему народу батюшка… Ай, нет! Нет, девонька не бывать тебе царицей, останешься царевой невестой… - Старичок говорил совсем непонятно, будто с Машей, а сам даже не глядел на нее. – Ай, бедная девонька… Не едать бы тебе сладкого...

Старичок погладил Машу по голове, опустил взгляд и вдруг вскрикнул.

- Ты смотри – отварушка! – Старичок сорвал желтоватый грибок, оглядел. – Подорешина! Беда, беда – отдали гусаки Ивашеньку ведьме на съедение! Гляди, как червь гриб подъел!

- Дедушка, это они Михалика ведьме отдали?!

- Его, кого же еще! Ох, она гадуница! Колченогая на птичьей ноге, лежит во гробе, в мертвой утробе! Тьфу! Тьфу! Тьфу!

- Дедушка надо выручать Михалика! Съест она его!

- Ох, надо выручать, дитяко, надо! Да как? Она злыдня меня за семь верст почует! Ах, я дурень старой! Совсем очекурился! Ведь знал же, что поспешать надо! Письмо от самой Сийской обители нес, а тут!.. Господи, прости меня грешного!

Старичок рухнул на колени, горячо, но быстро помолился, резво вскочил.

- Просветил меня Господь, неразумного. Пойдем, мнученька! Ох, жалкую тебя милую, а ничего не поделаешь. Только чистая невинная душенька устоит против гадуницы поганой. Идем, дитятко.

Маша отбежала от деда на несколько шагов, набычилась упрямно.

- А откуда ты, дедушка, все знаешь? И про гусаков, и про Мишу, и про ведьму какую-то ведаешь?

Дедок поскреб под бородой.

- Дык ляхов я еще надысь вечор заприметил. В лесу схоронился на разный какой случай. А про ведьму и протча мне от зари просмера поведала.

- Чего?

- Ну просмера – облачки, что по утру низко-низко набегут вдруг и растают.

- Как облака про ведьму поведать могут? Или ты сам колдун?

- Вот невера! Какой же я колдун, коли святые молитвы читаю и крест ношу! Вота видишь - крестик нательный. – Старичок расхристал ворот рубахи и вытянул горстью оловянный крест. - А по просмере то тебе любой небовидец беду спрознает. Точно говорю!

- Ну ладно, – чуть сварливо согласилась девочка, вернулась к деду.

Старичок крепко ухватил Машу за руку и быстро потащил за собой. Они скоро двигались по густеющему темнолесью. Старичок все лопотал что-то на своем потешном, захлебочном и торопливом наречии, что в чем-то сродни детскому. Он бакулил то об одном, то о другом, потом перескакивал на третье и сразу на десятое.

- … Ох, иезуит! Проискливый человек! Гусарию привел! Иж ты! Добродзии! Католики недоверки! Проклятущую свою притащили! Не побоялись и греха! Ничего, скарал Бог татарина, скарает и ляха! Ты девонька устала поди? Передохнем.

Где шли там и сели. Старичок вытащил из дорожного кошеля толстую ржаную лепешку с творожком и скляницу.

- На-тко кулейку, дитятко, покушай. Водица вот, захлебывай.

- Дедушка, а ведьма съест Михалика?

- Нет, милая, не съест, а и того хуже. Эти силы нечистые не только что убьют или съедят, нет! Ведь как говорится в Писании: «Не убойтеся от убивающих тело, души же не могущих убити». Так? Вот. А они самую что ни наесть душу изведут, погубят. – Старик прикрыл глаза, завел вдруг монотонным речитативом, опуская голос все тише и тише… - Отберут силу воинску, развеют удачу княжеску, замарают святость цезарьску, отымут жизнь человеческу, погубят душу бессмертну…

И умолк.

Подождав, Маша слегка встревожилась, потрогала старичка за руку.

- Ты спишь, дедушка?

Вдруг старичок вздрогнул весь, всколыхнулся, сорвал с ольховой ветки желтый подсохший листок. Посмотрел на него, помял, шамкнул сырым ртом, вытащил, снова осмотрел.

- Ох, ты, видишь, дитятко, начала ведьма колдовать, и тьмы ночной не дождалась! Не поспеем мы, не поспеем! Ну, поспешай, поспешай!

Снова пошагали Маша и странный дедок, а он знай все пел свою бесконечную и часто бессмысленную песню…

- Видал я отца его Федора Никитича на Москве – мудер и славен, и как воин удатлив… Нет не ему в иноки-то идти! А уж как он по деткам своим убивается и жене... Ничего скоро, скоро свидятся горемычные. Только бы от ведьмы да ляхов сынка его вызволить. – Старик вдруг застыл, выдернул волос у Маши из косы, подкинул, дунул на него, последил за воздушным скольжением, - ох боюсь я не поспеем до срока колдовского. Не бывать Ивашечке воином, скоро начнет свое дело ягишна. Настрадается малец, вот кому бы за народ русский поклоны класть в тихой обители – у самого Боженьки под бочком молитва его услышится… а отцу бы его государством править. Но видно не так судил Господь...

- Дедушка, коли мы поспешаем, так ты и иди торопко, а то совсем ведьма изведет Мишу.

Дед уставился на Машу.

- Ишь ты! Курноса голица учить мастерица. Раньше срока силы нет... А и я не просто так балабоню, а тебя вразумляю. Ясно тебе?

- Ясно, дедушка.

- Ясно... – старик заворчал досадливо, пожевал свою бороденку. – Ясно ей...

Засопел, запыхтел как еж и лишь пару шагов прошел молча.

- Это сейчас таинства, святые молитвы, а раньше-то... Одних бесов против других заклинали. То еще до Христа творилось, до Благовестия. Дики люди жили и света Божьего не знали. Разные обряды творили: родиться – обряд, воином стать – обряд, или князем, или волхвом – обряд, жениться, дите родить, ну и помереть тако же без обряда никак нельзя. Но те обряды хоть и суть бесовство, однако, на добро были – человека поддерживали, против злых сил обороняли, силу давали, род хранили. А были обряды и на зло. Силу отнять, удачу, разум, славу, жизнь самою. А самое страшное душу захватить, поработить, убить бессмертную. Через адовы страсти провести, чтоб она от света отпала. Вот и с братцем твоим ведьма обряды насупротив творит. Колдовство черное, дьяволство...

- Вот и пришли. Тут моя лесная засыпка. Михрютка!

- Так мы разве не к ведьме шли? Я думала мы к Михалику...

Но дедушка уже не слушал Машу.

- Михрютка! Ты где? Спишь что ля? Михрютка! Михрютка! Подь, подь ко мне! Михрютка!

Из густой травы рядом с дедовским шалашом поднялась кудлатая голова с висящими ушами. Голова протяжно зевнула и звонко тявкнула.

- Михрютка, вона ты где!

- Песик!

Пес, по виду еще щенок сроком чуть за полгода, выскочил из травы, метнулся навстречу гостям-хозяевам, бешенно молотя воздух хвостом и радостно лая. Через пару прыжков веревка которой, он был привязан к дереву натянулась, лапы еще несли пса вперед, но голова безнадежно отстала – щенок опрокинулся на спину, кувыркнулся, снова резво вскочил, залаял, заизвивался, весь источая неземное счастье и добролюбие.

Маша опустилась перед песиком, стала гладить и чесать за ушами. Пес начал тут же лизаться и радостно скакать и прыгать на натянутой веревке.

- Кутя, кутя...

- Это не просто кутя, - значительно сказал дед, - это ярчук! Во как! Первый щенок от суки первого помету! Ведьмы ярчуков страсть как боятся! Я его сегодня как раз на наше дело у охотников выменял. Михрюткой зову, в честь хозяина.

Михрютка покосился на деда и гавкнул, подтверждая его слова.

- Сядь, мнучка, слушай.

Маша опустилась перед дедом, сложила чинно ручки. Щенок, не переставая вилять хвостом, присел на задок рядом и, наклонив во внимательности голову, тоже стал вникать в мудрости, впрочем, с видом совершенно дурашливым и охламонским. А старичок продолжал.

- Сейчас как совсем стемнеет, и первые звездочки на небушко посяпятся, поведу я вас с Михрюткой к ведьме на двор. То не просто двор – крыт он черной тучей, а обнесен злым ветром. На том дворе во домовине лежит гадуница Яга, ногой птичьей дверь подпирает, носом дыру в потолке затыкает. Услала она гусей своих пастись да ночь-ночевать, одна на дворе осталась колдовство творить. У домовины ведьминской сидит Иванушка, яблочками золотыми играет, позвякивает...

- Михалик... – поправила девочка.

- Михалик, - согласился дед, - Ты к домовине подходи, да шибко не бойся, мертвые живых не видят, да не шуми, не топочи так-то, а тишком, тишком. Да слыш-ко, подходи под ветер, чтоб не чуяла тебя Ягища – дух человечий православный ей ноздрю хуже ножа режет. Да на-ко вот я тебя ягодками заячьими помажу, они запах твой прикроют...

- Фу, дедушка, это не ягодки! Не мажь меня!

- Эх, супротивница, а ну как ведьма тебя спознает? Да слапает своей костяной лапой?! А?!

- Все одно не дам себя мазать, и так с ней справлюсь!

- Ух, своебышная девица! Ладно, так иди. Так вот ты яблочки золотые забери да брось Михрютке на шею, а самого у домовины оставь. Хватай Михалика своего да бегом со двора беги, не оглядывайся.

- А что же Михрютка? Будет ведьму сторожить?

- А ты угадлива. Будет Михрютка скакать, яблочки золотые звенеть станут, ведьма и не прознает, что Иванушки-то и след простыл. А как захочет из домовины выглянуть, так слышь, тут ты Михрютка и хватишь ее зубами. Побоится ведьма до света из домовины вылезать, пока слуги ее окаянные гуси-лебеди не вернутся, а вы тем временем и до дома добежите. Поняла ли девица?

- Поняла, дедушка.

- А ты понял, Михрютка?

По Михрютке стало видно, что понял он достаточно, потому что он бросил слушать и стал с увлечением выкусывать у себя под хвостом.

Дед покосился на Машу.

- Ну, думаю все ж таки разумения у тебя поболее чем у Михрютки будет, - заключил дед. – А коли так, пойдем уже.

Старичок снял веревку с шеи пса. Тот какое-то время не обращал на это внимания, но вдруг понял, что больше не привязан, скакнул, заплясал вокруг деда и Маши, пытаясь лизнуть каждого не менее чем в лицо, потом, пронзительно лая, понесся кругами вокруг шалаша. Сделав кругов десять, вдруг выпрямил бег и как стрела рванул неведомо куда в чащу. И пропал.

- Тьфу! – плюнул с досады дед. – Дурында мохнатая! Блажная псина!

 

Многие хотели принять на себя достоинство Базилеи Романии – сербы, болгары, германцы, даже сам злогреховный Рим… Рассуди ты, Господь, мою правду, а их кривду.

Стояло, стоит до судного дня стоять будет на земле Великое Ромейское царство нерушимое. Пал Великий Рим под натиском язычников, однако выжил и вознесся в гордыне, но утерял душу свою под католической ересью. Пришел ему на смену Новый Рим – Константинополь. Стоял он оплотом христианства долгие века, но соблазнился католической прелестью, предал греческую веру в латинство, и в наказание отдан был под власть неверных. Третий Рим в северной земле поднялся и стоит, и стоять будет, а четвертому Риму не быть никогда. Москва есть Третий Рим. И не сломить его иноверцам. На то и замахнулись иезуиты.

Иезуиты суть вернейшие орудия Папы, который как ненасытный паук не спал, и не спит никогда, и раскидывает свои сети по миру, для уловления душ человецев, чтоб все царства своей воле покорить, и, покорив, увести их от света Христова, и кинуть в пасть диавольскую, ибо сам давно уже за власть мирскую душу свою Сатане продал и самовозвеличивает теперь себя до небес по дьявольскому искушению.

Следуют иезуиты папской алчной воле и для воплощения ее всякие способы и беззаконные средства почитают законными.

Иезуиты, лютые враги правоверия задумали тот происк – украв имя убиенного царевича Дмитрия и надругавшись над ним, воцарить подложную самозваную династию и беззаконно захватить и извести русское патриаршество и сам царский престол. Построить на месте Московии новое царство подвластное Риму и иезуитам. Да, захотелось ордену Иисуса иметь свое собственное государство – свою империю. Для того поначалу нужно было им посадить своих людей во главу державы и церкви, понукать и управлять ими как мулами в ксендзской упряжке. А ставленый над русскими государик должен получить имперский венец только из рук святейшего Папы. Но венец тот в глазах иезуитов стоил не более шутовского колпака. А далее, как воссели бы на свои престолы ряженый император и купленный патриарх – погнали бы они народ православный через унию в католичество.

Но тот ставленый иезуитами царь, не царь для нас, а фараон восхитивший власть злом и беззаконием, и не принимаем мы, что поставлен он Богом и не попустим иезуитам изблевать сие лукавство, и Господь нам в том порукой и поддержкой. И да уцеломудрит Царь Небесный проискливых католян и жадных ляхов. Аминь.

 

Гнежеку не спалось. Сам сон тяжелый и тревожный вытолкнул его из дремы. Снилось веселье, огни, цветное увитое лентами древо, танец, чьи-то руки и губы, и глаза, глаза… вдруг мать тревожно заглядывала ему в лицо, трясла и повторяла – Гнежек, Гнежек, беги, беги. Гнежек улыбался матери сонно, отталкивал от себя ее жесткие руки и бормотал, ты же ведьма, мать, уйди, уйди, и не зови, не зови меня так, это девичье имя… Мать ушла, а Гнежек проснулся.

Спал он в стороне от лагеря. Старая привычка быть невидимым – незаметно уйти, незаметно прийти, исчезнуть, появиться. Иезуит должен быть со всеми и в стороне… Если бы на лагерь внезапно напали, он остался бы незамеченным. Между трех тесных стволов, под пологом листвы.

Ночь лежала чистая, ранняя, не зябкая и не душная, свежая, светлая летняя ночь. На биваке тихо. Костер еще поигрывал поздними углями, лошади топтались невидимые под деревьями. Шляхтичи храпели.

Гнежек поднялся. Ветка качнулась пред лицом. Неожиданно четко и ясно, и по волшебному показалась ему эта простая лиственная ветвь.

Луна светит, но не горит. Мало освещает, но показывает мир иным. Такое сияние, верно, исходило от всесветлого ангела.

Свет полной луны падал тонко и освещал в тайнике только одну ветвь. Серебряную ветвь. Все остальное во тьме. Гнежек подставил под лунный луч лицо.

То, что завершено, то совершенно. Серебряная ветвь завершенное творение ночи и луны, поэтому она совершенна. Я тоже завершу свою миссию. Через кровь, через боль, через грех. Но она свершится и станет совершенной.

Сон повел его к ведьме на поляну. Сон и лунный свет. Лунный свет и тайна.

Мать, мать, ты верно и вправду была ведьмой и родила меня в лунный свет и отдала светлому ангелу, самому светлому из всех. И от того это томление и жажда во мне, и тяга во тьму, и влечение к свету. К чему ты дал мне этот странный дар, пресветлый дух – дар отрицания, дар сомнения, дар видеть, но не прозревать, дар знать, но не понимать, дар верить, но отвергать.

Я благодарен тебе, Люцифер, светлейший из созданий Господних.

На ведьмином дворе почти светло. Луна заливала его резким пронизывающим светом.

Ведьмин крытый паланкин, низкий и длинный стоял в центре поляны. На приступке, спиной к двери сидел мальчик. Гнежек плохо видел его лицо, потому что оранжевый беглый блик падал на него и искажал черты метущимися провалами-тенями. Это огненный звон. Мальчик раскачивался, ритмично и в то же время дергано, размеренно и одновременно судорожно. Огненный звон сыпался по поляне иглами, искрами, чертополошными ядовитыми шипами, мелкими обжигающими угольями. За звоном Гнежек услышал бормотанье. Оно становилось все громче и явственнее, и вот уже целые слова и фразы стали различимы и ясны… Он не знал и не понимал этих слов, этих фраз, но они неожиданно отозвались в его памяти, отозвались чем-то пугающим и одновременно сладостным.

Гнежек застыл, слушал.

На поляне стали разгораться костры. Пять костров серебряного лунного свете. А в них не пламя – лучи. Костры становились все ярче, Гнежек понял вдруг, что они горят в вершинах пентаграммы, в центре которой ведьма и мальчик. Пять лучей пентаграммы – мир и война, рождение и смерть. И главный обращенный в высь, к Богу – любовь. В ней, в пентаграмме все наши судьбы и жизни, и то чем мы были, и то кем мы станем…

Один из костров прямо перед Гнежеком, он не бил, не взметался, не играл, как обычный земной огонь – он струился. Сверху вниз.

Гнежек не понимал, что делает и зачем, но он шагнул прямо в лунный костер. Вот он! Мелькнула мысль – правильно говорят, что адский огонь не обжигает, ибо он свет знания. Гнежека пронзило с головы до пят – пятый луч пентаграммы, это не любовь, а знание. Знание! И направлен он не вверх…

 

На подворье Яги темно, только избушка на курьих ножках стояла освещенная в лунном свете. Маша стала обходить избу по кругу, медленно приближаясь к ней. Девочка хотела подойти с под ветра, но ветра, кажется, не было. Вот избушка повернулась к Маше передом. На крылечке сидел Михалик. Он неровно раскачивался и позвякивал золотыми бубенцами, что висели на широком обруче вокруг его шеи. Маша подошла совсем близко, позвала шепотом… Михалик не ответил. Маша увидела его лицо – глаза мальчика казались закрыты, но странно и быстро двигались за сомкнутыми веками, будто глядели на невидимое. Губы мальчика бесшумно шевелились, произнося что-то неслышимое.

Маша уловила свистящий шепот. Он шел из избушки, и девочка поняла, что Миша повторяет за ним. Маша подошла вплотную и разобрала голос ведьмы.

- …твой волк убежал от тебя, твой конь ускакал от тебя, твой сокол улетел от тебя, твоя щука уплыла от тебя, твой невидимой друг бросил тебя… ты натянул лук – порвалась тетива, ты поднял палицу – обломилась рукоять, ты нацелил копье – острие съела ржа… ты остался один… никто не услышит тебя, никто не придет к тебе, никто не поможет тебе… ты один – все оставили тебя… вокруг ночь, черный лес, вокруг тьма, черный страх, вокруг мрак, черный враг… ты один – все бросили тебя…

Михалик повторил – все бросили меня… из-под закрытых век потекли слезы, губы мальчика побелели, задрожали, лицо исказила мука, отчаяние и слабость…

Все бросили меня…

- Нет! – неожиданно для самой себя закричала Маша. – Нет, Михалик, не верь Ягишне! Она врет! Врет! Она все врет гадуница!

Маша подскочила к мальчику, ухватилась двумя руками за золотой обруч с бубенцами, потянула в разные стороны. Обруч неожиданно легко разошелся, бубенцы взвизгнули. Маша швырнула обруч на землю. Схватила Михалика, затрясла, затормошила.

- Очнись, проснись, Михалик! Побежим отсюда!

Потянула за руку – мальчик стал подниматься, и тут из избы высунулась токая костлявая и сухая как кость рука. По паучьи ломкие узловатые пальцы впились в мальчика. Миша вскрикнул, открыл глаза. Рука потянула его. За рукой из избы высунулась нога, потом вторая рука, она вцепилась в проем двери, ногти скребнули по дереву, оставив след. Ведьма начала выбираться. Маша вскрикнула, она ожидала увидеть птичьи лапы, когти и чешую, но все оказалось страшнее – из своей домовины вылезал мертвец.

Ведьмина нога нащупала землю, уперлась, и тут, откуда ни возьмись, лохматым ворохом лая, ушей, хвоста и зубов появился Михрютка. Пес подскочил, не на шутку разъярен, и без лишнего гава вцепился прямо в костяную лодыжку Яги. Ведьма не дернулась от укуса, не издала ни звука, это тоже было жутко, будто пес терзал не плоть, а деревянную палку. Свободная рука Яги схватила пса за шею, сжала, приподняла и отшвырнула. Но хватку ведьма все же ослабила. Маша вырвала Михалика из паучьей лапы и потащила прочь.

Дети побежали через поляну, у самого леса путь им заступил еретик. Лицо его гляделось осунувшимся, серым, тонкие губы кривились, глаза смотрели поверх, и все его лицо являло гримасу сладострастия. Дети остановились. Миша уже вполне очнувшийся схватил с земли сухую палку, вскинул, отвел для удара, будто кончар… и выпустил из рук – снова прыснули слезы на лицо, оно обмякло, проявилось на нем слабость, и не боязнь, не страх еретика, ведьмы или иной опасности, но невозможность борьбы, битвы, насилия, может быть самого действия.

Еретик расставил руки. Он улыбался.

 

Долго шло собирание Польши, сплочение отдельных земель и уделов в одно целое могучее государство, но начало этому делу положил славный князь и король Владислав Локетек. Мал он вышел ростом – к слову сказать, с локоток, но для великого начинания предназначил его Небесный Отец.

Еще в первые лета, когда сел Локоток королем, учредил он для самых родовитых шляхетских родов тайный рыцарский орден по прозванию Орден Белого Орла. Тут правда в истории темное место, можно и обратно сказать, что это Орден Белого Орла учредил королем Локотка. Но не суть важно. А важно, что целью ордена с тех давних пор стояло объединение всех польских земель, а после расширение и укрепление польского государства, а тако же искоренение язычников, еретиков и схизматиков, и тако же присоединение их темных и диких земель к светлому и праведному польскому королевству. С тем и дожил орден до наших дней.

Братья Белого Орла, великолепные латники, гусария, самые родовитые, самые доблестные, самые лучшие польские рыцаши двигались по сумрачному предутреннему лесу. Их счетом десять. Все верхом, на ухоженных боевых конях, в полном доспехе, в шкурах рысей, барсов, медведей, поверх панцирей и карацен, с кончарами, клевцами, саблями, с пистолетами в седельных кобурах. У девятерых позади на седле по одному или по два белых крыла, а у самого молодого, самого ладного, стройного и красивого рыцаря крылья по новомодному были раскинуты за спиной.

За братьями Белого Орла по лесу тащился старый паланкин, побитый червями, тронутый гнилью, корявый, больше похожий на гроб, пролежавший в земле несколько лет. Его несли два дюжих пахолика. Рядом с паланкином приникнув к самой двери шел иезуит. Иногда он наклонялся к щели в глухой двери и вслушивался.

Командор отстал от своих гусаров, поравнялся с паланкином, но приближаться к нему не стал.

- Пан клирик! Соизвольте перемовиться.

Серой крысой иезуит метнулся к командору.

- Что же еще вам не понятно, пан командор? – иезуит кривился зол и раздражен. – О чем еще вам нужно говорить?

Командор был тоже зол и раздражен.

- Мне много что не понятно, мосце ксендже! Вы подняли нас в седла посреди ночи, и мне не понятно! Не понятно как вы с вашей холерной ведьмой упустили мальца, не понятно зачем мы тащим ее с собой, не понятно куда мы идем, и совсем не понятно что нам делать дальше! Пусть пан иезуит потрудится объяснить!

Иезуит напряженно выдохнул сквозь зубы. Помолчал, гася злобу. Он к несчастью еще нуждался в этом туполобом шляхтиче и его диких пьяницах...

- Мальчишка сбежал потому что... ему помогли. Не пытайте меня кто! Мы должны снова поймать его... и девчонку! И прямо на месте покончить с ним... с ними обоими! Для этого нужна пани Маржана. Мы едем к реке и перехватим их у брода. И покончим...

- От реки встает туман, мы не найдем их в ту...

- Они сами выйдут на нас. Брод узок. Вам нужно будет только схватить их. Теперь вельможному пану все стало ясно?

- Поганое дело, нехорошее... Плохо, пан иезуит, плохо это кончится.

Командор пришпорил коня и вернулся к своим гусарам.

Лес затапливало туманом. Туман тек струйками, вился вокруг стволов, вставал из трав. Туман густой и ленивый, он ложился слоями, густел, поднимался. Туман скрадывал лес.

Лес поредел, кончился, а туман все стелился. Вышли к старице. К броду или нет не разобрал бы и черт. Гусары растянулись цепью вдоль берега, поворотились к лесу.

Здесь туман стал оседать, опускаться, видно уже начал ложиться росой. У воды стоял теперь низко, по грудь всаднику. Дальше к лесу туман как спутанная шерсть, топорщился клочками, будто его драла когтистая лапа. За туманом и лесом стало зореть. Солнца еще не видно, небо только-только высветлялось красно-серым.

Братья Белого Орла ждали. Тихо, дремотно и спокойно. Дымка светлела, прозрачнела от серой слюды до тонкого стекла. Звуки были стоячие, короткие и глуховатые, но раздельные и четкие – зевнул гусар, звякнул уздой конь, на конце строя обронили пару слов, скрипнул оседая ветхий паланкин. Вой и сдавленное карканье раздались вдруг прямо из-под ног. Дрожь пробежала по строю.

- Холера ясна! Бесовщина!

Снова невнятный вой – требовательный, призывный. Клекот и грай – злобный, яростный. Ведьма высунулась из домовины, вытянула руку – указывала наискось от строя в сторону восхода. Мертвая пасть ее, расквашенное тленом горло и будто забитые могильной землей легкие выталкивали эти жуткие звуки.

Еретик подскочил, верно подхватил ведьму под локоть, потащил, приняв на себя вес ее костлявого скрюченного тела, а та выволочила не гнущиеся как палки костяные ноги и все толкала, толкала впереди себя кривым корявым пальцем. Иезуит проследил за указующей рукой.

- Я оцепенел, волосы мои встали дыбом, и голос замер в гортани... – забормотал еретик по латыни.

Низко, почти к самой земле до верхушек деревьев опустилось облако. По облаку, по колено увязая в белую облачную твердь, шли мальчик и девочка. На них лежала тень и туманная мгла, они шли медленно и осторожно, они спускались к земле вместе с облаком.

Иезуит сдавлено закричал, вторя ведьме, вырвал у ближайшего гусара пистоль из кабуры, направил на детей, спустил пружину – колесцо крутанулось, но не дало искры – отсырел порох или кремневая пыль забила механизм.

- Убейте, убейте их! – иезуит взревел и осекся.

Все смотрели на облако и на детей – тень, мгла, и вдруг алое и сразу золотое зарево. И две детские фигурки выходящие из этого зарева как из распахнутых ворот. Будто возвращающиеся из иного темного, огненного и золотого мира в этот, в наш. И белая фигура воздевшая над детьми призрачные руки или крылья...

- Матко найсвентша!

Дети шли по облаку, подходили ближе, и наваждение рассеивалось, как туман под утренним солнцем. Это просто короткий холм на краю леса окутанный туманом, и рассветный ореол, и первый солнечный луч и порыв ветра, причудливо взметнувший туманные струи.

Дети тоже увидели гусар. Девочка схватила мальчика за руку, потянула назад, но он, напротив, в неожиданном стремительном порыве прянул вперед, побежал к гусарам, замахал руками, закричал.

- Улетайте! Улетайте, гуси-лебеди! Спасайтесь! Ведьма и еретик погубят вас! Спасайтесь! Летите! Летите!

Ведьма выла и трясла воздетыми кулаками. Еретик кривился, скрючивал пальцы, словно загребая, сграбастывая что-то... Первым опомнился командор.

- Хватайте их! Скоро, скоро! Вперед, вперед!

Гусары сорвались с места. И вдруг удар, гром – гусары будто натолкнулись на невидимую стену, некоторые вылетели из седел, кони падали, вставали на дыбы. Все накрыл крик, вопль, ржание и снова гром. Словно вернувшийся туман, понеслись клубы кислого дыма. Все смешалось, сбилось в кучу, стало ничего не понять... Миша увидел как из леса выбегали люди. Кричащий мужик с красным как от жара лоскутным лицом с бега подпер рогатиной бок гусара. Дядька Игнат с огромной перевязанной полосами головой, сам бледный как смерть на бегу отбросил дымящуюся пистоль и выхватил саблю. Михалик узнал отца Маши, тот тоже махал саблей, а два его казака крутили кистенями. Незнакомый меленький старичок, непонятно зачем оказавшийся в схватке, спустил с веревки лохматого и нескладного пса, пес стрелой рванул к ведьме и еретику. Сабли, бердыши, копья, топоры окружили сбившихся в кучу гусар, те рвали пистолеты из кобур били в упор, секлись саблями, перначами. Мало кто остался верхами, а кто остался натыкались на клинки, лошадям подрубали ноги, вспарывали животы. Один всадник вырвался, понесся прямо к Мише. Дядька Игнат закричал, побежал следом, но отстал и упал долой.

 Стальная рука подхватила Михалика, конь скакнул прямо через замершую в страхе Машу и помчался в чащу.

Миша не боялся. Он сразу узнал своего Анжея.

Они ускакали не далеко. Только-только лес спрятал вопль смертоубийства, Анжей остановил коня. Спустил Мишу с седла, спешился сам.

Миша все понял сразу, он взял гусара за руку, прижался щекой к колючей латной перчатке. Анжей Пшедпеткович был цел и невредим, только кираса чуть помята, видимо ударившим вскользь бердышом.

- Спасайся... улетай... – шепотом попросил мальчик.

- Не можно, братец, не можно. Командора веление… Честь шляхетская. Прощай.

Гусар отстранил мальчика, вытащил нож.

- Я не больно. Не бери зла...

- Беги! Беги! – уже в полный голос крикнул Миша. – Убегай же!

Анжей покачал головой. Под пластиной шлема не видно его лица. Только глаза...

За спиной ударил выстрел. Анжея бросило вперед, он упал, подмяв собой мальчика, притиснул сильно, так что перехватило дыхание. Миша не видел, кто подошел к ним. Анжея откинули на спину, оттащили, ломая белые крылья. Он еще жив, он застонал сипло и глухо.

- Пану Пшедпетковичу больно? Посмотри на меня, пан. Посмотри, кто тебе смерть принес.

- Быдляку... – выплюнул Анджей. – Хам... В спину... Проклят...

Пан Завистовский наступил Анжею на грудь, тот захрипел.

- Будет тебе кичится, сопляк. Видишь, что я из-за тебя дурака сделал! Кто тебя за язык дергал! Остался бы и сам живой, и я грех не брал бы... Видишь!

Анджей не мог говорить, только хрипел.

- Добей, – коротко бросил пан.

Глухой удар, хрип, свист. Смерть.

- Готово, пан. А мальчишку?

- Брось. Уйдем уже. Хватит.

- Пан, сброю бы снять... богата.

- Брось. Коня возьми.

Миша слышал удаляющиеся шаги, видел рассветное небо над собой в зеленых кронах. Травинки касались его лица. Холодила росная влага. Потом все стало отступать – все чувства, ощущения, мальчик стал падать в сон, глубокий как колодец. Он больше не чувствовал ничего.

Не чувствовал шершавого, горячего и мокрого песьего языка на своем лице, не слышал криков в лесу, повторяющих его имя, не замечал людей обступивших его. Он не чувствовал одуряющего смрада огромного кострища, на котором горела гнилая домовина, вместе с ведьмой и еретиком. Он не знал как его поднимали, везли, переговаривались над ним не громко, ровно и безтревожно.

Он не слышал как мелкий живенький старичок сказал напоследок.

- Намаялся. Пусть спит, мнучок, пусть его спит сколько сможет. Поспит и забудет все, что было. И вы забудьте. Все что было. Все чего не было.

 

Дорожная пыль как бархат охватывала, теплила шишкастые старые ступни, заполдеяное солнце припекало горячо, но не жарко, по-северному.

- Вот так-то, Михрютка, вот и я заблудяшшой такой человек, а вишь пригодился. Побывшились и ляхи, и гадуница, и иезуит проклятушшие! Нынче и следов их не найдешь. Эй, слышь, слышь, Михрютка я еще по латыни-то про иезуитов вспомнил чего... э... Mil in ore, verba lactis... э... fel... Словом – Мед на языке, молоко на словах, желчь в сердце, обман на деле. Вона как!

Михрютка громко гавкнул и попытался рвануть с дороги в поля, но крепкая веревка его не пустила.

- Погоди, погоди, Михрютка, не спеши так-то, придет, придет еще время священного царения, а покуда пускай истинный престол Василевуса празден постоит. Пущай за него всякие бесомыги грызутся, а все одно – рожаем не вышли! Дождемся Царя, прогоним чернокнижников, еретиков, ругателей веры православной християнской и заживем Третьим Римом. Как старец Филофей наказал. Оденем нагих, обуем босых, накормим алчных, напоим жаждых, проводим мертвых, заслужим Небесное Царство. Неботечные светила про то верно говорят.

Михрютка сел на дорогу и попытался почесать за ухом. Веревка снова натянулась, дернула, пес ввалился в пыль.

- Слыш-ко, Михрютка, а ты правильно ли меня на Кострому ведешь? А? Водырь блохастый? С дороги нам сбиваться никак нельзя. На то мы одна надежа христианская остались.

Пес согласно зевнул и ровно пошел рядом, потом вытянул морду, заискливо завилял задом, видно унюхал чего в суме.

- На, ненажора, - добродушная рука сунула псу в морду кус пирога, – отслужил, помощничек. Эй, а ведь и Миша с помощником из Мертвого Царства вернулся! Вот как все окрутилось – зло на благо вышло. Ой, прости меня Господи, обратно обчекурился! Свят, свят, свят! Чего ж болтаю – то не помощник языческий, а присвятой ангельский хранитель! Сбережет теперь Михаила и род его, и никакие силы супротив него ничего сделать не сподобятся. С одним сатанинским обрядом сладили, а до другого, покуда Бог хранит, не допустим. Чего Михрютка, тянешь? Ну сходи, сходи, побегай... Только не далече, я за тобой в другой раз по кустам лазать не буду!

На привале пес прильнул теплым комом, сунул голову под шершавую стариковскую ладонь.

- Удивительно, Михрютка, как все складывается. Все одно к одному. Муки, мытарства, колдовство, святость..., сила, слабость, жертва, воздаяние... вера, любовь детская... испытание, награда... даже имя родовое, проименование ромейское – все в одно – наследие Романии...

Михрютка заглядывал в глаза старичку умным глубоким взором.

- Эх, Михрютка, Михрютка... ты ж так и не знаешь, поди, какое у Михалика прозвание фамильное?

Михрютка не знал.

- Простое русское прозвание – Романов.

 

← Вернуться к списку

115172, Москва, Крестьянская площадь, 10.
Новоспасский монастырь, редакция журнала «Наследник».

«Наследник» в ЖЖ
Яндекс.Метрика

Сообщить об ошибках на сайте: admin@naslednick.ru

Телефон редакции: (495) 676-69-21
Эл. почта редакции: naslednick@naslednick.ru