православный молодежный журнал |
КультураА. С. Пушкин как воссоздатель русского национального единства
Со времен реформ Петра I Россия оказалась разделена. Деление на верхи и низы, властвующих и подвластных, имущих и неимущих существовало всегда. Но переворот Петра I придал этому делению характер цивилизационного раскола. Верхи стали западниками, низы превратились в униженных и оскорбляемых автохтонов. Вместо единой национальной культуры появились две культуры, и нация оказалась расколотой. Отныне расколотые части удерживались вместе уже не кодексами и нормами культуры, а обручем государственности. Петр I выступил одновременно и как разрушитель национального единства на уровне культуры, и как его созидатель - на уровне государственности. Парадокс петровского реформаторства в том, что ему одновременно сопутствовало и культурное унижение русских, превращаемых в эпигонов и подражателей Запада, и небывалое возвеличение их вместе с подъемом величавой и грозной государственности. Как объяснить этот парадокс? Дело в том, что Петр Великий в одном остался верен русской политической идее: он следил за неукоснительным соблюдением того, что получило название консенсуса служилого государства. И дворянин, и смерд исполняли государеву службу: один нес ее в качестве воина-защитника, другой - в качестве пахаря-кормильца. Жертвенность первого оправдывалась воинской доблестью и героизмом другого. Это не просто государственная эмпирика и прагматика, это - механизм сохранения национального единства и целостности России. Как только этот консенсус служилого государства нарушается и верхи склоняются к сепаратному выходу из системы государственного служения, происходит раскол нации и государство делается "ничейным". Первый раз это случилось при Петре III. Этот деятель немецкой выучки стал первым компрадором на троне. Великую победу России в семилетней войне он похерил росчерком пера, вывел русские войска из Берлина и постарался сделать все для того, чтобы исправить действительность в пользу "идеи". А "идеей" было априорное превосходство Запада над Россией и величие Фридриха II. А чтобы русское дворянство согласилось на этот компрадорский шаг, Петр III решил купить его "золотой вольностью" - освобождением от обязательной государственной воинской службы. Так был нарушен консенсус служилого государства. Верхи за спиной низов эмансипировались от службы государевой и дистанцировались от российского государства в качестве лиц, ведущих частное существование. Но при этом сохранили свои права крепостников, которые отныне утратили какое бы то ни было высшее оправдание. Куда вела такая логика? Она закономерно вела к тому, что народ этими приватизаторами крепостной системы стал восприниматься как источник постоянной опасности - обманутый изгой, в любую минуту способный разоблачить обман и взбунтоваться. Дворянское западничество на глазах стало меняться: если поколение Петра I осваивало западный опыт для всей России как нации, имеющей единую историческую судьбу, то теперь западники становились внутренними эмигрантами, вожделенное отечество которых находилось за рубежом. Они еще не осмеливались сказать, как левые компрадоры в октябре 1917-го, а правые - в октябре 1993 года, что "главный враг - в своей собственной стране", а народ, не воспринимающий очередное "великое учение", - "не тот" народ. Но преступление сепаратной вестернизации - за спиной народа, в одиночку несущего тяготы социального и политического служения, - уже ложилось своей печатью на русское дворянство. Эту логику превращения дворянских западников во внутренних эмигрантов, готовых признать Запад единственным подлинным отечеством, прервало нашествие Наполеона на Россию. Ведущая по тому времени страна Запада - олицетворение просвещения - превратилась в беззастенчивого и самонадеянного агрессора, претендующего на мировую гегемонию. Нашим западникам пришлось срочно самоопределяться, с кем они. С Россией, несмотря на все ее "недостатки" и несоответствия "передовому эталону", или с ее иноземными поработителями. Русское дворянство выдержало исторический экзамен: оно встало под русские знамена вместе со своим народом - и враг был разгромлен. Национальный консенсус был, таким образом, восстановлен. Но все это произошло де-факто, под давлением внешних обстоятельств. Нужно было, чтобы это восстановление национального единства получило закрепление в логике культуры, стало духовным обретением нации. В ответ на такой запрос нация дала феномен Пушкина. Не будь Пушкина, Россию, скорее всего, ожидало бы банальное решение проблемы западничества. Разочаровавшись в "передовом Западе", просвещенческий мессианизм которого обернулся вероломством наполеоновской агрессии и гегемонизма, русские могли бы удариться в противоположную крайность и стать агрессивными почвенниками, изоляционистами и ксенофобами. История знает множество примеров подобной инверсии, которая вполне объяснима психологически и политически. Все толкало нас в этом направлении: и давление народных низов, и оскорбленное общественное мнение, и комплекс вины вчерашних прозелитов французского просвещения. Нужен был гений небывалой творческой мощи, чтобы предотвратить эту банальность фундаменталистского ответа на западный вызов и вместо ухода в противоположную крайность дать творческий синтез европейского Просвещения и российской цивилизационной самобытности. Для того, чтобы к вызову Запада отнестись так, как отнесся Пушкин: не впадая ни в духовное капитулянтство, ни в глухую самозащиту изоляционизма - нужно было иметь в запасе нечто гораздо большее, чем этнографическое почвенничество и самобытство. Если бы Пушкин противопоставил великой письменной традиции Запада, представленной во всем блеске просвещения, русскую фольклорную (народную) традицию, исход можно было бы предугадать заранее. Первым этапом стал бы культурный изоляционизм как реакция этнической самозащиты, вторым - капитулянтство вестернизации. Пушкин пошел по другому пути. Он говорил с Западом на равных, не впадая ни в агрессивность, за которой скрывается слабость и неуверенность в себе, ни в неумеренную восторженность. Что же стало источником его силы и творческой самостоятельности? Все дело в том, что проблему российской самобытности, своеобразия национальной судьбы и характера Пушкин решал не в этнографическом ключе, а в цивилизационном. Западу, как "первому Риму", он противопоставил не романтизированный этноцентризм, а православие как равновеликую цивилизационную традицию, восходящую ко "второму Риму" - Византии. Как и у всякого настоящего поэта, у Пушкина было много языческой впечатлительности - всего того, что эстетически откликается на зов родной речи, пейзажа, народного предания и героических легенд. И все же по большому счету он решал проблему русской судьбы и характера с иных позиций. Он эстетически раскрыл нашу специфику как православную, а характер народа, с его великим смирением и долготерпением, в которых он усмотрел проявление не рабства, а духовного достоинства, - как православный характер. Стоит лишить российскую государственность православной основы, и она автоматически становится тоталитарной либо рассыпается вовсе. Только православие сообщает нашей государственной дисциплине специфические духовные источники, поднимает и облагораживает ее. Только православие придает долготерпению народа высший смысл и знак личного достоинства. Но православие не только облагородило российскую государственность. Оно открыло возможности творчески интегрировать западное просвещение, переработать его в свете адаптированного греческого канона. Как известно, Запад имеет три культурных источника: римский правовой порядок, греческий логос и иудео-христианскую духовность. Причем со временем последние две составляющие слабели и уступали место первой, принимающей секуляризированно-рационалистическую форму, "нейтральную" в духовно-ценностном отношении. Напротив, в России православие оказалось хранителем греческого и христианского заветов, причем в слитной форме, в которой греческое утрачивало всякие следы язычества. Сегодня принято вспоминать формулу старца Филофея: "Москва - третий Рим" и вкладывать в нее претенциозно-мессианский смысл, который одни с порога отвергают, другие берут на щит. Но Пушкин видел в России не третий Рим, а второй Рим - православную цивилизацию, имеющую общие корни с Западом и равновеликую ему. Вот почему он смог, отстаивая самобытность и достоинство России, не впадать в грех этноцентризма и почвенничества и сохранять наследие европейского просвещения не в качестве целиком заимствованного продукта, а в качестве завещания греческой античности и христианства, равно переданного и первому, и второму Риму. Это сейчас, после десятилетий государственного атеизма и выкорчевывания нашего цивилизационного наследия, стала казаться неизбежной дилемма: либо безоговорочная духовная капитуляция перед Западом, либо глухой изоляционизм и агрессивный этноцентризм. Пушкин чувствовал себя куда более оснащенным в духовном споре с Западом и западниками - его ответ на вызов Запада соответствовал не этноцентристской (племенной), а цивилизационной логике, логике диалога двух великих Римов. Драматическая антиномия нашего исторического бытия состоит в том, что ни отгородиться от Запада, ни слепо следовать за ним в качестве пассивных эпигонов мы не можем: и то и другое грозит катастрофическими срывами. Пушкин указал нам пути разрешения этой антиномии: вести диалог с первым Римом с позиций второго Рима, имеющего за собой грандиозное цивилизационное наследие, великий духовный источник - православие. Этот источник является залогом не только нашей государственной самостоятельности и величия, но и нашего национального единства. Когда мы уходим от православной традиции, мы неизбежно раскалываемся на правящих западников, становящихся компрадорами, и туземных автохтонов, становящихся презираемыми и бесправными изгоями в собственной стране. Приобщаясь к православию, мы обретаем и национальное единство, и свои собственные источники высокого просвещения, связанные с греческой античностью и восточным христианством. Пушкин доказал нам это своим собственным творчеством, вдохновившим нацию, которая открыла себе выход из тупика, порожденного ложными дилеммами западничества и почвенничества. Обратимся теперь ко второй проблеме, решением которой вдохновился Пушкин. Она тоже напрямую связана с вопросом о нашем национальном единстве. Речь идет о консенсусе служилого государства. Вот как решает его Пушкин в одном из последних своих произведений - "Капитанской дочке". Петруша Гринев воспитывается повесой французом и мечтает о службе в Петербурге, в привилегированном гвардейском полку. Словом, он в какой-то мере готов уже соблазниться привилегированной золотой вольностью: не столько служить, сколько блистать в свете. Но отец его, воин старого закала, наследник и петровской служилой этики, и почвеннической авторитарно-патриархальной культуры, решает дело иначе. Вместо онемеченного и офранцуженного Петербурга молодой Гринев отправляется на границу империи, в оренбургские степи. Там его встречают истинно национальные русские типы: комендант крепости Иван Кузмич Миронов, его властно-добродетельная супруга и их дочь Маша, настоящее воплощение русского характера - сочетание кротости с нравственной стойкостью, немногословия - с яркой внутренней впечатлительностью. В результате состоялось преображение дворянского недоросля в национальный служилый тип, верный отцовскому завету: "...на службу не напрашивайся; от службы не отговаривайся... береги платье снову, а честь смолоду". "Почва" пленила юношу, уже готового стать гедонистически ориентированным западником. Главный вопрос - в том, чем именно она его пленила. Известно, что пресыщенные воспитанники европейского просвещения порою взыскуют местной экзотики, пленяются фольклором, демонстрируют стилизованную "самобытность". Весь европейский романтизм развивался под этим знаком языческого эстетства, вкушающего этнографический колорит истории и географии. Но эти изыски совершенно чужды герою "Капитанской дочки". Обезличенные универсалии рационалистического просвещения он оспаривает не во имя романтических восторгов язычески трактуемой красоты, а во имя добра - центральной категории православия. Не красотой, а правдой пленяется наш герой, и в этом он - настоящий национальный (именно национальный, а не этнический) тип, ибо национальность в российском воплощении дается рецепцией православия на добротном этническом материале, характеризующемся высокой природной витальностью. Оставьте одну эту витальность - и вы получите неразумную стихию буйства, степную волю, не знающую высшего нравственного и державного закона. Эту стихию и воплощает в романе Емельян Пугачев. В отношении этого типа у Пушкина были свои задачи. Наши современные западники расправились бы с этим типом быстро и беспощадно. Они бы усмотрели в нем воплощение дурной национальной наследственности - антидемократического и антиправового "менталитета", сами корни которого необходимо полностью и окончательно выкорчевать. Совсем иначе распорядился этим персонажем Пушкин. Он и здесь выступил великим национальным примирителем и объединителем. И в социальном, и в политическом отношениях бездна разделяет Гринева и Пугачева. Но в экзистенциальных ситуациях, когда речь идет о жизни и смерти, о счастье и достоинстве, они понимают друг друга с полуслова. У Пушкина и следа нет той "классовой антропологии", которая впоследствии позволит сначала большевистским, затем либеральным комиссарам различать своих и чужих, приобщенных и отверженных. Пугачев в романе - не только политический преступник, но и яркий национальный тип, доверчивый и отзывчивый. Три коротких встречи было у Гринева с ним (не считая последней, где герои обменялись взглядами перед казнью Пугачева). И каждый раз именно Пугачев выступал спасителем и покровителем дворянина Гринева. Тот отвечал ему благодарностью и невольной симпатией. Словом, русские люди встретились и протянули друг другу руки, несмотря на роковую преграду, воздвигнутую между ними большой историей. От автора требовалось настоящее духовное мужество и независимость от политико-идеологических оценок, от цензуры "учений", чтобы позволить противоположным социальным типам столь тесно соприкоснуться на общей духовно-нравственной основе. Сравним последующие времена, когда эта общая православная основа оказалась размытой и подорванной. Пощадил бы красный комиссар белого офицера, честно сознавшегося, что, получив свободу, он вернется в боевой добровольческий строй, повинуясь долгу и присяге? Но Пугачев не потребовал духовной капитуляции от Гринева, уважая его обязательства и его достоинство. Не склонен он оказался и потакать "своему" Швабрину в его "не касающихся политики" низких личных поползновениях. Пугачев еще не знал двойных стандартов "классовой морали": он судил людей согласно универсальному нравственному закону и готов был признать моральную правоту "классового врага" и встать на его сторону в вечных вопросах нравственной справедливости. Таким образом, для Пушкина универсалии православной нравственности, объединяющие нацию в совместном невидимом "соборном" пространстве, стоят выше сословных, классовых, политических противостояний и различий. Последние преходящи, тогда как единый духовный стержень должен быть храним вечно. Этим великим заветом Пушкина российская интеллектуальная и политическая элита впоследствии пренебрегла, чем обрекла нацию на неслыханные страдания и трагедии.
Александр Панарин ← Вернуться к списку Оставить комментарий
|
115172, Москва, Крестьянская площадь, 10. Сообщить об ошибках на сайте: admin@naslednick.ru Телефон редакции: (495) 676-69-21 |