православный молодежный журнал |
КультураЗавещание трагического романтикаПамяти мамы, Панариной Анны Ивановны (1918-1971), посвящаю.
Наедине с тобою, брат, Хотел бы я побыть: На свете мало, говорят, Мне остается жить!
Романтический поэт умеет оставаться с нами наедине - поведать нечто самое доверительное. Лермонтову это присуще в высшей степени. В принятой иерархии литературных форм романтизму отводится низшее место - позади реализма. "Типический характер в типических обстоятельствах" - что-то в нас сопротивляется этому предписанию. Во-первых, характерна претензия современного человека - быть индивидуальностью, а не чем-то среднетипическим. Во-вторых, на протяжении всего только что ушедшего века мы то и дело попадали в обстоятельства, которые никак не назовешь типическими. Слишком часто они были таковы, что в них нормальному человеку вообще было невозможно выжить. Тем самым мы выстрадали право судить общество и вызревшие в нем обстоятельства, вместо того чтобы в духе социологического реализма просто констатировать: человек - продукт среды и обстоятельств. Не просто описывать, но судить общество с позиций более высокого личностного идеала - это романтическая позиция. И если бы Лермонтов олицетворял собой и воплощал в своем творчестве только это, мы могли бы, рискуя впасть в парадокс, говорить о нем как о типичном романтике (парадокс в том, что романтик протестует против "типичности"). Но Лермонтов дерзает на большее: он еще строже, чем обстоятельства, судит самого новоевропейского человека, заявившего о себе как о демонической личности. Именно здесь мы касаемся тайны Лермонтова и его трагедии: ему не на чем остановиться как на чем-то бесспорном: вынося приговор обстоятельствам от имени романтической личности, он немедленно отмечает демонические черты в самой этой личности, с которой - самый суровый спрос. В таких случаях прибежищем оказывается собственный мир, но и в себе самом - притом в наибольшей степени - поэт ощущает черты демонической личности, способной сгубить мир. Тем самым антиномию реализма и романтизма поэт несет в собственной душе. Реализм готов выдать алиби человеку как пленнику обстоятельств ("среды"). Романтизм бунтует против такого пленения, требуя от человека подняться над обстоятельствами и бросить вызов среде. Трагический романтик Лермонтов свидетельствует: опасности, таящиеся в мире, - ничто по сравнению с опасностями, таящимися в человеческой душе. Трагизм связан с утратой каких бы то ни было метафизических гарантий: их, оказывается, невозможно отыскать ни в обществе, ни в самой "природе человека", на которую столь охотно ссылалось европейское просвещение. Одно дело - свести всю проблему к тому, что человеку недостает прав; другое - понять, что, получив все права и забыв обязанности, демоническая личность способна оставлять после себя пустыню. Вместо выбора в двузначной моральной логике - между добром и злом - мы оказываемся в ситуации, когда зло грозит в обоих случаях: лишая личность ее прав, мы оказываемся виновными перед личностью; давая ей права, мы можем оказаться виновными перед миром, который заряженная демоническими энергиями личность в состоянии разрушить. "Что это за персонаж такой, демоническая личность?" - спросит читатель. Лермонтов ответил на этот вопрос со всей обстоятельностью. Заслуга его в том, что, исследуя демоническую энергетику, он не уводит нас в какие-то экзотические миры, как это сделал бы более "дюжинный" романтик типа Ричардсона или Анны Радклиф. Спросим себя, положив руку на сердце: найдется среди нас хотя бы один, кто в юности не идентифицировал бы себя с образом Печорина? Есть ли в этом образе хоть что-то, по-настоящему нас шокирующее? Самое удивительное в том, что Печорин воспринимается нами не как исторический тип, живший в известное время и в известной социальной среде, а как самый близкий нам современник, заглядывающий в свою и нашу душу куда более глубоко и проницательно, чем это делают сегодня самые признанные профессиональные "знатоки современности". Но если Печорин так чарует нас, а все прочие герои романа, оказавшиеся его жертвами, воспринимаются нами как малодостойная "среда", то вправе ли мы выражать удивление по поводу тех катастрофических крушений мира, морали и культуры, которых мы были свидетелями, участниками и - соучастниками? Печорина не пугаемся, охотно и даже страстно себя с ним отождествляем, а вот тому, что во всех перестройках, революциях и реформах, происходящих в России, конечное слово принадлежит разрушителям, а не созидателям, - удивляемся. Созидатель ли Печорин, способен ли он при любом раскладе им быть? Кажется, по этому поводу ни у кого иллюзий возникнуть не может. А с кем из всех литературных героев русской классики мы полнее всего себя отождествляем? Да, именно с ним, с Печориным - личностью, в принципе не способной быть созидательной. Так что же мы пеняем на случившиеся с нами грандиозные катастрофы и трагедии? Лермонтов своим Печориным и сегодня проверяет нас на прочность в искусительной исторической ситуации - и мы до сих пор явно не выдерживаем этой проверки. "Что делать с Печориным, сидящим в душе каждого из нас, что делать с его непобедимо разрушительным обаянием?" - вот, может быть, один из самых главных вопросов нашего времени. И задал его нам - и себе, разумеется, - 24-летний юноша*, наш великий трагический романтик.
Зададимся и мы вопросом - в стиле И. Канта: как возможен трагический романтик? Если мы при ответе на этот вопрос привычно сошлемся на закономерности литературного процесса, на романтическую доминанту в искусстве первой трети XIX века, мы раскроем скорее не тайну романтизма, а тайну конформизма. Нам, следовательно, необходимо подойти к вопросу иначе, ощутив драматическое напряжение какого-то разрыва, противопоставленности, отставленности романтического "я" по отношению к миру, причем перечисленные определения ни в коем случае не могут служить основаниями личностного самодовольства - это было бы позицией догматика-резонера, а не трагического романтика. Истинно романтический стиль предполагает по меньшей мере три условия: во-первых - ярко интровертную личность, постоянно противопоставляющую свой внутренний мир внешним реалиям и "общему мнению"; во-вторых - за этим внутренним "я", оппонирующим внешней среде, должны стоять какие-то таинственные высшие инстанции, морально-психологическое влияние которых настолько велико и неоспоримо, что творческая личность, чувствующая себя уполномоченной ими, демонстрирует высочайший тонус и нонконформистскую устойчивость; в-третьих - внутреннюю раздвоенность самого "я", которое воплощает не только попранные во внешнем мире права истины, добра и красоты, но и демонические стихии, опасные для всего окружающего. При этом трагический романтик, в отличие от нигилиста последующих культурных эпох, отличается страстным тяготением к добру, но, в противовес филистеру прошлых времен или догматику "великих учений" нашего века, вовсе не считает конечную победу добра и его права в мире гарантированными: ни в объективных законах внешнего мира, ни в законах человеческой субъективности гарантий для победы добра нет. Во внешнем мире добро проигрывает злу по законам эффективности: зло, как правило, лучше вооружено в прагматическом смысле. Во внутреннем мире оно проигрывает по каким-то таинственным психологическим и эстетическим законам: добро предстает перед нами как нечто более скучное, традиционное по сравнению с модернистскими потенциями зла, не на шутку претендующего стать монопольным выразителем самого духа современности. Трагический романтик имеет то преимущество перед "критическим реалистом", что несравненно лучше его чувствует эстетическое очарование зла, его соблазнительность. Сколько раз мы обжигались на том, что наши идейные учителя описывали зло социологически: они учили нас усматривать природу зла в очередном общественном устройстве, устранив которое мы якобы автоматически попадаем в "светлое будущее". Романтик, прикладывающий к злу скорее метафизические и антропологические критерии, нежели социологические, оказывается несравненно более глубоким аналитиком. И в этом смысле опыт романтизма сегодня заново нами затребован. Трем вышеперечисленным условиям романтического стиля мышления соответствуют и три стадии развития романтической личности. Первая, эмбриональная, связана с самыми свежими, остро ранящими воспоминаниями об утерянном рае - будь то рай собственного детства или рай прошлого, рай национальной традиции. Далее следует центральная фаза, или стадия, связанная с обидой за утерянный рай и жаждой мщения за обманутые надежды и перечеркнутые перспективы. А венчает романтическую эволюцию диалектическое примирение со средой - по мере того как романтическая личность постигает не только чужую, но и собственную вину за удручающее состояние мира. Тезис-антитезис-синтез - эта гегелевская диалектическая триада вполне здесь применима, но при этом, в отличие от Гегеля, стадия синтеза остается незавершенной и проблематичной. Именно накануне возможного синтеза романтик, как правило, и уходит из жизни. А нам остается разгадывать: является ли его уход досаднейшей случайностью - противозаконным прорывом хаоса, с которым нам так и не суждено примириться, или, уйдя так не вовремя, романтик спас нас от банального благодушия и недостойной христианина веры в счастливый финал земной истории? Особенность явления Лермонтова в отечественной и мировой культуре состоит в том, что все три условия романтического мироощущения в его творческой биографии представлены с такой полнотой и напряженностью, какие ни до, ни после него не встречались.
Александр Панарин ← Вернуться к списку Оставить комментарий
|
115172, Москва, Крестьянская площадь, 10. Сообщить об ошибках на сайте: admin@naslednick.ru Телефон редакции: (495) 676-69-21 |