православный молодежный журнал |
КультураГоголевский урок реформаторам
Василий Розанов с присущей ему яркостью выразил свое изумление ниспровергательной способностью Гоголя. «Самая суть дела и суть “пришествия в Россию Гоголя” заключалась именно в том, что Россия была или, по крайней мере, представлялась сама по себе “монументальною”, величественною, значительною: Гоголь же прошелся по всем этим “монументам”, воображаемым или действительным, и смял их все, могущественно смял своими тощими, бессильными ногами, так что и следа от них не осталось, а осталась одна безобразная каша...»3 И далее в другом месте: «Реформ Александра II, в их самоуверенности и энергии, нельзя себе представить без предварительного Гоголя. После Гоголя стало не страшно ломать, стало не жалко ломать»4 . Здесь нам предстоит заново присмотреться к образу дороги у Гоголя. Сам образ Руси, бешено несущейся по неизведанной дороге, не так оптимистично безмятежен, как может показаться с первого взгляда. Дорога действительно издавна подкупает и соблазняет русского человека новыми возможностями, свежими впечатлениями (а ему свойственно скучать на месте), заманчивыми переменами. Именно эта страсть к «дорожным приключениям» периодически выманивает русского человека из насиженного прошлого в новую «большую историю». И здесь его частым спутником, советчиком и подстрекателем выступает еврей с его «апофеозом беспочвенности» (Л.Шестов). Еврейский исторический темперамент отличается особым нетерпением и особой безответственностью — ведь ломают при этом не его, а чужое, туземное, а жизнь среди туземной среды еврею периодически представляется совершенно невыносимой, и потому он то и дело предлагает «расчистить завалы», снять затворы и границы, обновить, а лучше — вовсе отбросить традицию. В этом плане воистину пророчески воспринимается «Степь» Чехова. Степь в повести «Тарас Бульба» хотя и несет свои искушения, чреватые трагедиями отпадения и раскола (судьба младшего сына Андрея), но в ней еще действуют достаточно цельные национальные типы. В «Степи» Чехова уже в какой-то степени предрешена встреча двух будущих «революционных персонажей»: носителя вековечных подпольных комплексов, брызжущего ненавистью Соломона и опасно скучающего «озорника» Дымова. Вот удивительно: казалось бы, «Степь»— произведение совсем другой эпохи и культуры, которых уже перестали тревожить тени той степи, откуда издавна наступал на Русь кочевнический хаос. Тем не менее интуиция архетипической степи заново оживлена у Чехова, что делает это произведение пророческим. Вот описание Соломона, вполне годящегося на роль будущего неистового комиссара и активиста «чрезвычайки». Из глубокого, очень глубокого подполья смотрит на окружающую незатейливую жизнь этот преисполненный презрительной ненависти наблюдатель: «...Теперь при свете лампы можно было разглядеть его улыбку; она была очень сложной и выражала много чувств, но преобладающим в ней было одно — явное презрение. Он как будто думал о чем-то смешном и глупом, кого-то терпеть не мог и презирал, чему-то радовался и ждал подходящей минуты, чтобы уязвить насмешкой и покатиться со смеху» . Дайте этому Соломону в руки какой-нибудь телеканал — и вы поймете, что он скажет об «этой» стране, о русской национальной традиции, русском менталитете, государственности, патриотизме и т.п. Дайте ему деньги, большие деньги — и вы очень ошибетесь, если подумаете, что Соломон удовлетворится ими в качестве средства обеспечения одного только буржуазного благополучия. Нет, деньги ему нужны для большего: он в них видит средство власти, средство подчинить и унизить, прибрать к рукам и посрамить. «...если бы я имел десять миллионов, то Варламов был бы у меня лакеем... Почему? А потому что нет такого барина или миллионера, который из-за лишней копейки не стал бы лизать рук у жида пархатого. Я теперь жид пархатый и нищий. Все на меня смотрят как на собаку, а если б у меня были деньги, то Варламов передо мной валял бы такого дурака, как Моисей перед вами» . Но для того чтобы деньги стали орудием абсолютной, тоталитарной власти, не знающей никаких преград, надо, чтобы все элементы мира обладали «рыночным» статусом продаваемой и обмениваемой вещи, стали «ликвидными». кроме того, надо, чтобы любая туземная среда была населена людьми, готовыми за деньги продавать абсолютно все. Именно эти два главных программных пункта, собственно, и составляют основу нынешних рыночных реформ; последние, таким образом, готовят нас к воцарению новой тоталитарной власти владельцев валюты — перед нею все на свете должно склониться. Только поняв, что за благопристойностью и «идеологической нейтральностью» нынешнего рыночного проекта скрывается проект нового тоталитаризма — бесконтрольной власти денежного мешка над миром, мы поймем все неистовство рыночно-либеральной пропаганды, стилистика которой явно не укладывается в нормы прагматическо-экономическойрассудочности. Втаптывая в грязь все ценности, «мешающие» стать продажными, эта пропаганда печется не столько о глобальном рынке, сколько о глобальной власти финансовой диаспоры, и этот ее демонизм никак нельзя путать с пресным стилем прежнего «третьего сословия». Но чтобы демоническая активность развязалась на местах, чтобы разверзлись небеса и рухнули все препоны, «диаспора» должна встретить на местах людей, обладающих инстинктом и темпераментом разрушителей. И здесь тип «степного непоседы», у которого все устойчивое и размеренное вызывает непонятную скуку и раздражение, приходится весьма кстати. В чеховской «Степи» и этот персонаж нашелся, и многозначительным обстоятельством выступает то, что среди податливой и покладистой среды не встретилось никого, кто был бы в состоянии его вовремя укротить. «Дымов, известно, озорник, все убьет, что под руку попадется, а Кирюха не вступился. Вступиться бы надо, а он — ха-ха-ха да хо-хо-хо... А ты, Вася, не серчай... зачем серчать?» И вот портрет Дымова — всмотритесь в него и прикиньте, что произойдет, если «историческая встреча» Дымова с Соломоном однажды состоится и они образуют заговор против прочного государственного порядка. «Русый, с кудрявой головой, без шапки и с расстегнутой на груди рубахой, Дымов казался красивым и необыкновенно сильным; в каждом его движении виден был озорник и силач, знающий себе цену... Его шальной, насмешливый взгляд скользил по дороге, по обозу и по небу, ни на чем не останавливался и, казалось, искал, кого бы убить от нечего делать и над чем бы посмеяться». Мы можем сказать, что на протяжении XX века роковая встреча дымовых с соломонами произошла дважды. Первый раз — в 1917-м, когда Соломоны выступили сначала подстрекателями противогосударственного «озорства» бесчисленных дымовых, а затем и организаторами массового террора, в котором дымовым была отведена роль подручных. Второй раз — в эпоху приватизации, когда соломоны заполучили в свои руки гигантскую государственную собственность, а дымовым предоставили роль бесчисленных рэкетиров, «братков» или охранников, по-своему отделяющих себя от робкой и законопослушной «традиционалистской» среды. Но мы упростили бы дело, если бы применительно к Дымову, так же как и к Соломону, взяв их в качестве современных персонажей, свели проблему только к целерациональности обогащения. Дело не только в том, что сама страсть пожить в достатке может превратиться в демонический, всеразрушительный подпольный импульс, если долго мешать ее нормальным будничным проявлениям, как это делала коммунистическая власть. Дело еще и в том, что в дымовых сидит кочевнический, степной архетип, заставляющий их невыносимо скучать в повседневности и от скуки мечтать о миропотрясательных событиях и соблазнах «новой истории». Чехов зорко подметил в Дымове эту скуку степного характера, не знающего, куда себя деть в размеренной повседневности. Главный сюрприз новейших реформ — в новом поражении оседлого домостроительного начала, связанного с продуктивной экономикой. «Демократы» нам обещали, что в результате их реформ кочевнический тип навсегда уйдет, вытесненный «оседлым» буржуазно-мещанским типом ответственного собственника-созидателя. Но, как оказалось, вместо кочевника в узнаваемом национальном обличье степного вольного человека — скитальца и «целинника» — пришел новый глобальный кочевник — не имеющий отечества спекулятивный тип внутреннего эмигранта, продающего на сторону буквально все — от государственных земель до государственных стратегических секретов и позиций. Идентификация нового правящего слоя в качестве «номад глобализма» (Ж. Аттали), не связанных никакими прочными нитями с туземной средой,— это, пожалуй, главный сюрприз и «выверт» истории, не оправдавшей благопристойных мещанских ожиданий, касающихся ответственного собственника, методичного накопителя, благоустроителя и т.п. И здесь именно гоголевская поэма звучит пророчески: Чичиков может рассматриваться как прообраз того буржуазного подпольщика, который вместо реальной хозяйственной деятельности скупает «мертвые души», постоянно находится в дороге и на дороге же встречает обывателей, которых стремится надуть. В самом деле, разве Джордж Сорос организует местное производство, дает работу местному населению, платит налоги местному правительству? Нет, он весь — в дороге, он кочует по миру в поисках спекулятивной прибыли, он одурачивает и грабит «встреченных на дороге» местных обывателей, как правило, оставляя их ни с чем. перед нами — чичиковы вселенского масштаба, которых уже никакими силами не вернуть к нормальной хозяйственной деятельности, связанной с продуктивной экономикой. А для того чтобы им ничто не мешало, они организовали настоящий «революционный погром» всех национально-государственных, духовных и моральных твердынь. Сегодня они содержат целый класс профессиональных «либералов», доказывающих вред всякого государственного вмешательства и контроля экономической и финансовой деятельности, устарелость государственных суверенитетов и границ, пагубность налогов, на которых держатся социальные программы, наконец, «архаический» характер морали, ограждающей высшие, не продаваемые ценности. Эти чичиковы глобального размаха занимаются в планетарном масштабе тем же, чем занимался и гоголевский герой на доступном ему уровне: подкупают местное правительство и прессу (Чичиков тоже умел манипулировать общественным мнением), министров и высших таможенных чиновников, открывающих им государственные границы, используют право экстерриториальности, тотчас же покидая ту среду, где им грозит разоблачение и арест капиталов. Мало того: чтобы исключить саму возможность столь неприятных сюрпризов, глобальные чичиковыораганизовали поход американской сверхдержавы на те страны, правительства которых еще готовы защищать национальные интересы от международных проходимцев, всюду оставляющих пустыню. Итак, все происходит так, будто мир движется от «модели Вебера», ориентированной на методического накопителя-собственника, к «модели Гоголя», представляющей глобального спекулянта-кочевника, имеющего вместо реальных работников-производителей одни только мертвые души, под которые он требует себе и землю, и финансы, и все планетарные ресурсы. Во втором томе «Мертвых душ», в котором Гоголь намечает будущие пути решения, диагноз болезни, кажется, установлен. Гоголь видит истоки всего грехопадения европейского модерна, как и всех грядущих извращенческих «реформ», в роковом расщеплении предпринимательской (хозяйственной) и служилой (государственно-ответственной) этики. На этом пункте стоит остановиться особо, так как именно в отсутствии должного разделения экономической и государственно-политической сфер либеральные критики России до сих пор видят источник всех ее неурядиц и потерь. Принцип западного модерна, радикализированный в идеологии современного либерализма, звучит так: отпустите на волю хозяйственную инициативу частных лиц, позвольте ей, не стесняясь, утвердиться на основе откровенного индивидуалистического эгоизма, не обремененного заботами об общем благе. Во-первых, общественное благо — это якобы смутная и спорная материя, подлежащая множеству противоречивых интерпретаций, тогда как индивидуальный приобретательский интерес определенен и недвусмысленен. Во-вторых, убеждают нас, общественное благо никогда не может стать устойчивой мотивацией людей — разве что в чрезвычайных обстоятельствах, таких, как война. Приобретательская мотивация лежит в горизонте методических усилий повседневности, коллективная жертвенность — в горизонте чрезвычайщины, от которой люди скоро устают. Приводится и множество других аргументов, но все дело в том, что опыт Чичиковых — и старых, гоголевских, и нынешних— все эти аргументы побивает. Оказывается, инстинкт наживы, будучи отпущенным на свободу, неостановимо склоняется к легким путям, а самыми легкими (и в то же время наиболее обещающими) оказываются пути теневые, противозаконные. Кто же не знает, что сегодня честная предпринимательская прибыль в сфере продуктивной экономики в лучшем случае составляет 5–7% годовых, тогда как в сфере спекулятивно-ростовщических афер она может достигать нескольких сотен и даже тысяч процентов! Кто не знает, что торговля предметами законного массового спроса, требуя многих усилий, дает в сотни раз меньше дохода, чем торговля порнографией, живым товаром или наркотиками! Кто не знает, наконец, что угождать рядовому потребителю хлопотно и маловыгодно, тогда как специализация в области элитарного спроса стократно выгоднее. Одно дело — обслужить за малую цену сотню клиентов в день, от которых к тому же много шуму и неприятностей, другое дело — обслужить десяток «порядочных» господ, не затрудняющихся выложить наличные в валюте за любые «милые пустяки». Отсюда — глобальная тенденция современного рынка: капитал покидает продуктивную экономику ради спекулятивной, легальную — ради более прибыльной теневой, сферу массового спроса — ради удовлетворения нужд богатых и сверхбогатых. Так, по чистым законам «рыночной мотивации» — вне всяких вмешательств какой-либо чрезвычайщины — законопослушная повседневность оказалась преданной предпринимательским классом, устремившимся на путь теневых и спекулятивных практик. Здесь — еще одно проявление таинственного «демонизма», как оказалось, глубоко сидящего в недрах предпринимательской души, такой прозрачной и безыскусной, законопослушной и «целерациональной» с виду. Как не отметить тот факт, что наш литературный классик оказался много проницательнее господ ученых экономистов, обосновывающих и «природное» законопослушие буржуа, и принцип «невидимой руки», якобы стоящей за их индивидуальными усилиями и направляющей их на служение общественному благу. Чичиков — это та «архетипическая» фигура, которая содержит в себе все тщательно скрываемые тайны предпринимательского эгоизма, все его «комплексы», которые Гоголь вывел наружу, подобно тому, как изощренный психоаналитик выводит наружу наши тщательно скрываемые и от других, и от себя «либидональные» порывы. Второй том «Мертвых душ» намечает пути общественной терапии того недуга, которым заболевает общество, пораженное разрывом двух этик: этики служения и этики приобретения. На сохранившихся черновых страницах второго тома представлены три персонажа, которых мы и сегодня встречаем в качестве типов заново «отреформированной» России. Первый, и самый неистребимый, — это обломовский тип. У Гоголя его черты воплощает прекраснодушный, мечтательный и крайне вялый в волевом отношении Тентетников. У нас, как известно, все реформы начинаются с подачи мечтателей, вскоре отходящих в сторону, чтобы дать дорогу уже вовсе не прекраснодушным «прагматикам», быстро прибирающим к рукам безнадзорное хозяйство «переходной эпохи». Если бы «реформы» изначально были заявлены этими прагматиками, общество имело бы повод вовремя проявить бдительность и мобилизоваться для самозащиты. Но в том-то и дело, что катастрофы «реформ» подкрадываются к нам в закамуфлированном виде мечтательной благонадежности. Общество в ответ на это расслабляется и ждет манны небесной — эдак через «500 дней». За этот самый срок в среде реформаторов как раз и происходит вполне естественная — в логике реальной политики — ротация, и сцену занимают либо прагматики террора, утверждающие, что революцию не делают в «белых перчатках», либо прагматики приватизации, утверждающие, что жесткий «естественный отбор» — наиболее эффективный путь к демократическому будущему. Пора, давно пора анализировать тентетниковско-обломовский тип с этой новой стороны — как невольного провокатора, заманивающего нас в такое будущее, которого мы никак не ждали и ради которого вряд ли стали так бесшабашно разменивать наше прошлое. Вторым типом, также несомненно несущим в себе пророческое предостережение нам, выступает во втором томе полковник Кошкарев. Это чистый западник безмятежно-«гуманитарного» (то есть на уровне умозрительных прожектов) склада. Гоголь нарочно ведет к нему своего героя Чичикова, перед тем как столкнуть его с персонажем, воплощающим проективный замысел самого автора. Кошкарев — «перестройщик» по самой сути своей, то есть полон заимствованных на стороне идей и планов, совершенно не осуществимых на месте, но вполне достаточных для обоснования того развала и раздрая, который и получил название «перестройка». «Вся деревня была вразброску: постройки, перестройки, кучи извести, кирпичу и бревен по всей улице». И вся эта анархия потерявших управление элементов прикрыта многообещающими вывесками, списанными у «передовых стран». «На одном было написано золотыми буквами: “Депо земледельческих орудий”, на другом: “Главная счетная экспедиция”, на третьем: “Комитет сельских дел”; “Школа нормального просвещения поселян” — словом, черт знает, чего не было». И далее — словно подслушанный в начале 90-х годов XX века либерально-демократический «дискурс» идеологов «европейского дома»: «...сколько нужно было бороться с невежеством русского мужика, одеть его в немецкие штаны и заставить почувствовать, хотя сколько-нибудь, высшее достоинство человека; что баб, несмотря на все усилия, он до сих пор не мог заставить надеть корсет, тогда как в Германии, где он стоял с полком в 14-м году, дочь мельника умела играть даже на фортепиано, говорила по-французски и делала книксен... Одеть всех до одного в России как ходят в Германии. Ничего больше, как только это, и я вам ручаюсь, что все пойдет как по маслу: наука возвысится, торговля подымется, золотой век настанет в России». Сравните с этими гарантиями полковника Кошкарева известные гарантии, выдаваемые в свое время зачарованному обществу под вексель «децентрализации», «разгосударствления» и приватизации («рынок автоматически появляется в тот момент, когда уходит бюрократия, занимающаяся центральным планированием»; «права индивида выше прав общества» — дайте развернуться свободному индивиду, и «наука возвысится, торговля подымется, золотой век настанет в России»). Но при всем архетипическом родстве старых западников гоголевского времени и новейших необходимо не упустить из виду и многозначительное различие. Во-первых, старые западники в основном ставили свои разрушительные эксперименты в локальном масштабе — нынешние ставят их в масштабе целых стран и континентов. Во-вторых, старые западники действовали «факультативно» — без какого-либо императивного мандата и поручения, нынешние же выступают, имея за плечами такие глобальные директивные инстанции, как МВФ, Мировой банк, ВТО, «Большая семерка» и т.п. Но обратимся к персонажу, которому, судя по всему, предназначалось центральное место в «альтернативном проекте» Гоголя, — Костанжогло. Выше уже отмечалось, что главное в замысле Гоголя — это идея воссоединения служилого ихозяйственного долга. Распадение служилой («этатизм») и предпринимательской (стяжательный индивидуализм) сфер, которое сегодня подается как главное достоинство и преимущество Запада, с самого начала было на подозрении у Гоголя. Он знал: стоит отпустить стяжательный инстинкт на волю, и торговцы мертвых душ постепенно займут сцену, потеснив продуктивную экономику на обочину. Но Гоголь решал и другую задачу. Несомненно, он был в гуще споров о крепостном праве, о путях освобождения крестьянства, о реформах — свое знаменитое письмо Белинский мог отправить лишь автору, с которым кое-какой «консенсус» был. Речь шла о судьбе самого общественного строя России, складывавшегося не одно столетие. Ценой «перестройки», ожидаемой как в революционно-демократическом, так и в либеральном лагере, была судьба центрального служилого сословия России — дворянства. Проект освобождения крестьянства, предлагаемый «перестройщиками», был чреват одним: вытеснением дворянства предпринимательским классом буржуазного типа. Последний тип с самого начала — опыт знакомой Гоголю Европы об этом свидетельствовал со всей убедительностью — нес в себе отрицание служилой этики и замену ее стяжательным эгоизмом. Россию, следовательно, ожидало не только расщепление этих двух этик — служилой и индивидуалистическо-эгоистической, но и вытеснение первой на обочину — вплоть до полного ее забвения. Гоголь, в отличие от мечтательно-безответственных западников, отдавал себе полный отчет в том, что колоссальное здание государственности российской просто некому будет поддерживать, если люди служилой этики уйдут со сцены. Он понимал, что индивидуалистическому эгоисту непременно покажется, что государство у нас слишком большое, да и Россия слишком велика — требует непомерных «инфраструктурных издержек», налогов, повинностей и т.п. Идеал бюргера — маленькое государство с маленькими налогами и ограниченной ответственностью — все отдано на откуп индивидуалистическому приобретателю. Ясно, что приобретатель в державном смысле непременно окажется безответственным расточителем, отходящим в сторону в тот самый момент, когда жертвенность служения становится крайне необходимой. Во всех этих вопросах интуиция Гоголя заведомо превышала уровень разумения бесчисленных адептов индивидуалистической свободы и «малого государства» западноевропейского типа. На основе этой интуиции и был «сконструирован» образ Костанжогло. назначение образа — подтвердить возможность нового воссоединения служилого и предпринимательского начал. Гоголь боялся вытеснения дворянского служилого сословия государственно безответственным «третьим сословием». И Костанжогло у него дает положительный ответ на вопрос, на который «передовая общественность» с поспешным антигосударственным злорадством давала ответ отрицательный: дворянство как служилый класс можетодновременно выполнять и предпринимательские функции. Речь шла о новом воссоединении державного и экономического начал, фактически распавшихся в пространстве «малых государств» Запада. Костанжогло не заводит фабрики с предпринимательской целью — они у него органически вырастают в рамках помещичьего хозяйства, в котором он — не предприниматель, а державно, социально и морально ответственное лицо — «командир производства». «Да ведь и у тебя же есть фабрики, — заметил Платонов. — А кто их заводил? Сами завелись: накопилось шерсти, сбыть некуды, я и начал ткать сукна, да и сукна толстые, простые; по дешевой цене их тут же на рынках у меня и разбирают». Ясно, что предприниматель индивидуалистического типа, отвергший как пережиток старую установку служилой и социальной ответственности — за состояние окружающей общественной среды, — быстро переориентировался бы на «элитарный спрос»; его прибыли резко возросли бы за счет деградации ближайшего социального окружения и отлучения его от «круга активных потребителей». Мы это видим сегодня: неудержимый предпринимательский эгоизм ведет нашу «освобожденную» от социальной ответственности собственническую среду к такой переориентации предложения и спроса, когда туземное большинство вообще не дотягивает до статуса кредитоспособного покупателя. Гоголь словами Костанжогло доказывает нам: индивидуалистический предприниматель в России непременно выродится в своеобразного внутреннего эмигранта, постоянно сетующего на то, что в «этой стране» он настоящей прибыли не получает — ему требуются настоящие мировые цены, которые местный потребитель дать не может. Поэтому рыночные реформы, отпускающие предпринимательский интерес «на свободу», непременно породят социальное отщепенство сразу двух типов:отщепенского предпринимателя, который не простит «этой стране» ее заниженных внутренних цен, и отщепенского потребителя, который не простит ей же того, что он живет «не так, как на Западе». Только воссоединение социально-государственной и предпринимательской ответственности может дать адекватный нам тип экономики — той, что обслуживает и обогащает собственную страну, а не кучку лиц за счет страны. «Ну что может быть яснее? У тебя крестьяне затем, чтобы ты им покровительствовал в их крестьянском быту. В чем же быт? в чем же занятие крестьянина? Хлебопашество? Так старайся, чтобы он был хорошим хлебопашцем. Ясно? Нет, нашлись умники, говорят: “Из этого состоянья его нужно вывести. Он ведет слишком грубую, простую жизнь: нужно познакомить его с предметами роскоши”. Что сами, благодаря этой роскоши, стали тряпки, а не люди, и болезней черт знает каких понабрались, и уже нет осьмнадцатилетнегомальчишки, который бы не испробовал всего: и зубов у него нет, и плешив, — так хотят теперь и этих заразить. Да слава Богу, что у нас осталось хотя одно еще здоровое сословие, которое не познакомилось с этими прихотями!» Две проблемы затрагивает здесь Гоголь, многозначительные в свете всего нашего последующего опыта. Во-первых, как обеспечить развитие страны не на основе смены режимов, а на основе стабильной преемственности. Ничего особо экзотического, доморощенного в такой постановке вопроса нет. Его можно реинтерпретировать в понятных каждому прогрессисту терминах: американский или прусский «юнкерский» путь развития капитализма. становление юнкерства как предпринимательского класса в значительной мере отвечало задаче, волнующей Гоголя: как вместо того, чтобы заменить служилого дворянина государственно-безответственным индивидуалистическим буржуа, «поручить» ему буржуазные, то есть предпринимательские, функции. Совсем недавно сходная дилемма встала перед странами, принадлежавшими к бывшему социалистическому лагерю. Ее можно обозначить как выбор между российским и китайским типом реформирования. Западническая элита увлекла Россию на путь безоглядного разрыва с прошлым, разгосударствления и «разоблачения» отечественной традиции. Китайская правящая элита повела себя иначе: сохранение коммунистического режима в сочетании с рыночным реформированием экономики по-своему воспроизводило прусскую модель интеграции служило-государственного и предпринимательского начал. Будь у нашего литературного классика репутация экономиста или социолога, эту модель вполне можно было бы назвать «гоголевской» — она определенно присутствует во втором томе «Мертвых душ». Во-вторых, в «манифесте» Костанжогло заложена еще одна идея, ведущая уже в направлении популярной ныне «веберианы». Речь идет об аскезе и аскетическом начале как социокультурной основе продуктивной рыночной экономики, без чего последняя неудержимо устремляется к своему древнему, как народ израильский, спекулятивно-ростовщическому образцу. Наличие сословия, сохранившего аскетическую религиозную мораль, является последней гарантией общества, увлекаемого на путь реформ. Секретом всякого успешного реформаторства, зачастую скрытым от самого реформатора, является наличие архаично-аскетической среды, несущей социальные издержки соответствующих «проектов». Проект социалистической индустриализации наверняка провалился бы, если бы в России к этому времени в изобилии не сохранилась крайне неприхотливая крестьянская масса, оплатившая этот проект своим неслыханным терпением. Поставьте на место крестьянина того времени, несущего традицию русского долготерпения, горожанина во втором-третьем поколении, нервически болезненно реагирующего на всякое приглашение «потерпеть и пострадать», — и вы поймете, что никаких Магниток, Днепрогэсов и Турксибов страна в отпущенные ей перед войной сроки не получила бы. Здесь, пожалуй, лежит главная тайна всего европейского модерна и всех последующих модернизаций: на своей собственной социокультурной основе, то есть на базе гедонистическо-эгоистического индивидуализма, эффективный капитализм в принципе был бы немыслим. Протестантская аскеза стала основой капиталистической модернизации стран Запада; Вебер сделал акцент на «протестантской», Гоголь сделал акцент на «аскезе» и оказался прав. Япония, Корея, а теперь и Китай не имели протестантизма, но имели аскезу, и этого оказалось достаточно для беспримерного экономического рывка. Горе стране, реформаторы которой начинают с погрома национальной аскетической традиции, которую они по недоразумению считают главной помехой модернизации. Промотав таким образом социокультурный, моральный капитал нации, они обречены промотать и все остальное. Гоголевский Костанжогло прямо об этом предупреждает. В этом смысле лучше, при прочих равных условиях, иметь своих, национально ориентированных реформаторов, нежели таких, происхождение и воспитание которых подбивает их на «безжалостную ломку» глубинной культурной традиции. И здесь мы переходим к самой трудной проблеме Гоголя.
Александр Панарин ← Вернуться к спискуОставить комментарий
|
115172, Москва, Крестьянская площадь, 10. Сообщить об ошибках на сайте: admin@naslednick.ru Телефон редакции: (495) 676-69-21 |