Наследник - Православный молодежный журнал
православный молодежный журнал
Контакты | Карта сайта

Культура

Чалдонки

Виктор Лихоносов

Юрию Назарову

1.

 

В городе еще шла гроза, там еще гремело, лилось и вспыхивало над зданиями, над тротуарами и садами окраин, а в вагоне электрички потели от тепла стекла, было шумно от разговоров и песен, все были счастливы и не замечали погоды. Под насыпью сыро чернели дороги, по кромкам полей тяжелыми темными полосами изгибались перелески.

Мишка молчаливо сидел в стороне, разглядывал светлевшие мало-помалу поля и хотел записывать, какая вокруг осень, какой дождь, дороги, дальнее кружение росистых полян, какие женщины на крыльце и какое тихое восхищение у него на душе от всего, от всего. Теперь па месяц, на полтора расставался он с городом, с лекциями в сельхозинституте, где после первых пятнадцати дней ему стало не по себе. Теперь предстанет его глазам глухой уголок с рублеными сибирскими избами, с осенней протяжной тишиной над рекою Ургулькой, с тамошними жителями, простыми и открытыми. Может быть, он ошибался, но ему казалось, когда он глядел на товарищей по курсу, что ведут они себя как-то обыденно, едут для дела, и вроде бы нету в их думах иной тайны и тяги, как только не провиниться перед куратором, поспать и поесть, приглядеться к агрономии и вернуться к учебе. И этот их домашне-простой взгляд на жизнь и на деревню еще на вокзале раздражал Мишку.

Потом он забылся, получил шесть карт и принялся шлепать ими по чемодану, поставленному между ног на попа, отбиваться и принимать, тасовать и подглядывать. Когда сыграли партий пятнадцать, Мишка совсем разошелся, был крикливым и забавным, и девочки чаще, с интересом поглядывали на него, потом хрупкая светлоглазая Нина, бессменно игравшая с Мишкой, достала домашние припасы и, протягивая ему треугольник вкусного пирога, ласково улыбнулась.

Что-то такое же было и на станции, когда до вечера ждали машин из колхоза.

Дождь не переставал. Перрон, зелень за привокзальной оградкой, покинутые лотки, рельсы и исписанные вагоны товарного состава на третьем пути блестели. По путям и по перрону изредка проходили рабочие в форме, женщины с ведрами, а с правой стороны станции деревенские торговки разложили на прилавках огурцы, поставили кастрюли со свежей, дымящейся картошкой — ждали пассажирского поезда, мокли и не уходили. В зале ожидания стало тесно от студентов, надышали, понанесли грязи, завалили углы чемоданами и перевязанными одеялами. Машин из колхоза не подавали, к вечеру развиднялось, перрон оживился, но тучи еще не согнало, и к ночи можно было ждать нового дождя.

Уже отправляли товарный состав, когда кто-то крикнул, что машины стоят за палисадником, в самой грязи.

Сто с лишним километров на север покрыли за ночь. Отрадно было пускаться в такую глушь. И чем дальше отъезжали, чем непролазней была дорога и реже встречались деревеньки с тусклыми огоньками в окнах, с мокрыми стенами, со твоей жизнью внутри, тем легче, вольнее было Мишке. Все, все, что попадалось на глаза и о чем он мечтал, виделось ему не просто, во всем он хотел найти нечто особенное, тайно сокрытое, как ночная жизнь, и чувства были так же остры и суматошны, как перед сном. Выпрастывая голову из-под одеяла, глотая сырой свежий воздух и ослепляя глаза темнотой, Мишка ощущал в себе сладкую грусть, искал точных и небывалых слов о природе, о Нине, которая касалась его грудью, коленями и чутко дышала, хотела потрогать его голову, о разговорах, очень странных во тьме, обо всей этой осени — и слов не было, были уж очень старые, обыкновенные. Ночь же казалась ему не просто темна и хороша, а темна и хороша по-особому.

Сидели плотно друг к другу, нечаянно касались плеч, рук, лиц девчонок, и это на секунду обжигало, волновало воображение. Мишка лежал на коленях у Нины, она не противилась, грела его своим телом, изредка неловко шептала: «Тебе удобно?» И уже что-то зарождалось в них, уже она во время остановок, когда ребята толкали машину в борта, а девчонки покрикивали, подавала руку, берегла ему место, укрывала от капель и ветра. Девчонки пели без устали, ветер шумел, холодил им рот, смежал глаза. Ночь нескончаемо чернела. Несколько раз шофер тормозил, стукал дверцей, шаркал в кустах и потом кричал:

— Не замерзли?

— Не-ет! — дружно орали из кузова. За Северным опять полил дождь.

— Много осталось?

— Километров шестьдесят,— сказал шофер. Родился и вырос Мишка в городе и до некоторых пор, до седьмого-восьмого класса, пока не начитался книг и не съездил однажды в Верх-Ирмень на свадьбу, не чувствовал в деревне ничего заманчивого. Но к десятому классу что-то заворошилось в нем. Нимало не думая об агрономии, он поступил в сельхозинститут ради деревни и мыслил только о том, что будет жить среди полей и речек, рано подниматься с постели и каждое утро глазам его станет открываться то поэтическое и вечное, чего он лишен был до сих пор. И о любви если он думал перед сном, то думал в связи с деревней: вечера, парное молоко, крики голосов по селу, травы, росы...

На место прибыли под утро, остановились на краю, возле крыльца правления. В стороне, возле леса, одиноко мок большой дом без крыши, с заколоченными по бокам окнами. У правления их встретил парень на лошади — в просторном плаще, курносый, веселый.

— Вон там и жить будете, — показал он на дом.

За поляной начиналась улица, село называлось Остяцк, речка делила его надвое. За мостом дорога спадала и расширялась, и в низине блестели строения покрупнее, а над ними стеной вздымался лес.

Село еще только-только просыпалось, и отрадно, было ловить зажигающийся свет, то здесь, то там голоса. Утро, деревня, как в книгах, чего еще не видел, но уже слышал, о чем читал, а теперь сам здесь, па земле, еще чужой и незнакомой. Издалека идет по грязи молодая женщина, невелика и толста, сама себе улыбается, и Мишка невольно задумывался о деревенских: как они поют, хохочут, любят парней. Объездчик слез с лошади и оказался до смешного мал и сам признался, что его и в армию не берут из-за роста.

— Чо, чо вы? — напал он на девчонок. — Работать, не куда-нибудь приехали. Отобедаете, в поле погоним.

— У-у-у! — разом заныли девчонки, потерявшие за дорогу городской лоск.— Мы устали.

— Наше дело маленькое — устали вы или еще чо. А если вам танцы закатить, небось сразу забудете, и усталость ваша пройдет.

— А вы кто такой?

— Я? Я младший помощник старшего подметайлы.

— Ха-ха! У вас все такие остроумные? — немножко с претензией сказала Нина, чувствуя, что ее слушает Мишка.

— Все не все, а есть.

— Тогда еще ничего, правда, девочки?

— Ничего, — сказал парень. Звали его Коля. — Ничего, жить можно. Онька! — крикнул он девке, хлюпавшей по грязи от улицы, той самой, о которой только что думал Мишка.— Сходи председателя разбуди. Люди ждут. Черт знает как оно у них: когда не надо — они тут, когда надо — их с собаками не поймаешь. Где вот он? Сходи растолкай.

— Ты чо... — спокойно, не глядя, сказала девушка и распустила платок, повязалась снова.— Совсем уж, наверно... Со вчерашнего еще не отошел. Сходи ему Онька, тащись такую даль. Еще жена выгонит, не знаешь ее будто... Сам такой хороший, взял да и позвал, на лошади ж.

— Да и ты бы не прокисла. Вот, девушки, какие у нас люди. Не выспалась.

— Чо это я пойду! Пусть сами как знают.

— Тебя вчера Варька искала,— сказал он потише. — Где была?

— Дома была, где ж я была.

— Варька тебя искала, искала.

— Не ври. Сам, поди, искал.

— Ну дак чо ж делать будем?

— А где председатель живет? — спросил Мишка.

— На краю.

— Пойдемте вместе, — предложил он Оньке.

Онька еще посудачила, потом пропустила Мишку вперед е пошла сзади, на кого-то ворча. От земли полз пар, в оградах мелькали заспанные бабы, и Онька перекрикивалась с каждой, не забывала подзадеть словцом. Солнце еще не возникло, но в чернеющем в конце улицы леске сквозило уже что-то утреннее, серое. В одном месте лужа разлилась до оград — не обойти. Мишка, цепляясь за жерди, перебрался вперед, а Онька не стала держаться, запускала сапоги по голяшки в воду и приговаривала: «Все равно уж теперь. Все равно чиститься».

Почти на всех подоконниках стоячи комнатные цветы, в некоторых домах отсовывали занавески и с деревенской откровенностью всматривались в незнакомого, одновременно сообщая сидевшим в глубине, кто с кем идет. В одном окне занавесок не было совсем, свет еще не горел.

— Варь! — позвала Онька. Тотчас во двор вынырнула

из сеней женщина без платка и в простом коротеньком платьице, в калошах на босу ногу.

 

— Чо? — спросила она. Мишка невольно изучал ее. Приметив чужого, она постыдилась своих голых до самых коленок ног, подергала платье. Губастая Онька точно показывала их друг другу.

— Чем занимаешься?

— Ничем, — отвечала Варя. — Встала, холодно, печку растоплять неохота. Приехали помощнички?

— Вот же видишь, — кивнула Онька на Мишку. — Только слезли — уже спрашивают: «А клуб у вас есть?» Больно много не наработают.

Очень миловидна была Варя: сероглазая, простая. Онька казалась хуже, зато была бойка и смешлива, и Мишка подумал о ней нехорошее.

Они вели какой-то секретный разговор.

— Чо ж не пришла? — укоряла Онька.

— Сестра ж уехала в Северное. На месяц, а на кого я их брошу?

— Уложила бы, и все.

— Да-а, потом сиди и болей душой

— Мне чо-то сказать тебе надо.

— Чо такое?

— После уж.

— После забудешь.

— Напомнишь.

— Ну идите, а то я замерзла. Придется топить, ой, трясет всю.

Теперь Мишка шел сзади. Подтягивая пальцами юбку, Онька широко выставляла ноги, вся нагибаясь вперед, тяжело шлепая сапогами. Он представил ее в компании, за столом, когда собираются все свои, — как она пьет наравне с мужиками и после во всю мочь затевает простонародные песни, так что па шее вспухают синие жилы.

От председателя Опька повела его к себе. Оказалось, что дом ее чуть наискосок от Вариного. В первой комнате были печь, кровать возле двери и стол у окна; в другой, попросторней, с окнами на огород, высоко и мягко стояла другая кровать с пухлыми подушками у спинок. На стене висели плакат и фотокарточки в рамках — на одной карточке она, неестественно напряженная, в блузке и подкрашенная, с испуганным желанием выйти красивой.

— Вот я молодая, — похвалилась она. — Ничего получилась.

— А сейчас что? Старая, что ли?

— Не девятнадцать же. Тебе, поди, такая не нужна? — сказала она насмешливо. — Сколько тебе?

— Скоро девятнадцать.

— Ну вот. — Она нащупала сквозь платье лифчик и поправила его, не стесняясь Мишки. Потом села и подтянула под юбкой чулок. — С дороги проголодался, поди? У меня ничего и нет, сама с утра перехватила немножко. Молоко будешь? Да ты со мной не стесняйся, у меня все просто делается. Я не студентка.

— Спасибо, меня там покормят.

— Не хочешь, как хочешь. Чо ж ото я сделать хотела? Забыла. Появился в доме мужчина, и я все перезабыла.

— Как тут живете?

— Кому как вздумается. Молодежи мало. Вас вон сколько пригнали, пойдем к председателю, попросим, чтоб прикрепили к нам несколько человек на ночку.

И довольно захохотала, бесовски испытывая Мишку взглядом.

«Вот девка! — восхищенно поразился Мишка. — Ей все нипочем».

В сенках кто-то затопал, дверь скрипнула, и на пороге появилась Варя.

— Я, знаешь, чо к тебе пришла? У тебя нет случайно... Иди сюда! — сбилась она, увидев Мишку. — По секрету.

Они зашептались у порога.

— Нима-ало, — отказывалась Варя. — Я только то и сказала, так это чтоб он меньше язык распускал.

— Я ему говорю: «Знаешь чо: мало тебе Варя простила еще. Тебе бы надо голову снести. Не попал ты мне».

— Пусть. Пусть чо хочет, то и мелет. Их слушать! Чтоб ноги его не было.

— ...когда захочу.

— Ну да... Ага... Еще чего-.. Гляди-ко. Думают, что Варька совсем уж... Куда там.

— Ты ж смотри...

— Ладно. Пошла я. Ты зайдешь за мной?

— Ага.

— А это чо?

— За председателем вместе ходили.

Небо над селом очистилось, светлей глядели окна; в Барином домике, когда Мишка шел мимо от Оньки, белели

степы, сама она сидела к нему спиной и что-то делала. Председатель не заставил себя ждать. В мокром длинном плаще, в охотничьих сапогах, до колен заляпанный грязью, он, тяжело вздохнув, пожал руку куратору и повернулся к студентам:

— Здравствуйте, помощнички! А мы вас вчера поджидали. Намаялись?

— Да-а, — притворно заныли девчонки. — В баню бы.

— Будет вам баня, — подсказал Коля. — Как раз. Картошку копать.

— Баню устроим, — сказал председатель. — Вы как намерены: работать или гулять?

— Работать! — разом крикнули девчонки.

— Ну ладно, ладно. — Председатель знаками попросил папироску, Мишка вытряхнул сразу две, чиркнул, прижег и себе, тут задымили другие, тесно обступили председателя. Есть такой сорт людей, которых нетрудно угадать с первых минут. Ребята и девчонки по его виду, по манерам и улыбке с радостью определили: если у него хорошо поработать, оп сделает все — и вкусно накормит, и достанет проигрыватель, пластинки, и пустит в выходной, и проводит после уборки па славу.

— Значит, так: сейчас устроитесь, отдохнете, придут бригадиры, и мы наметим. У нас сенца немножко валяется, подгребем, как обсохнет, хлебушек есть, а в основном картошка. Пока, видно, по дрова отправим. Онь! — позвал председатель. — Покажешь.

— Все Онька, все Онька! — с баловством огрызнулась та. — В каждый след Онька. Без Оньки трава не вырастет.

— Ты ж у меня правая рука, — по-семейному перекрикивался председатель.— За то тебя и ценят. Она у нас такая,— тихо сказал он студентам. — Поворчит, поворчит, но сделает. Сделает, а поворчать все же надо. Такая у нее закваска. С ней не пропадешь. Не попадайтесь ей на язычок. Девка, брат ты мой...

После обеда снарядили за дровами подводу, и Мишка не утерпел, догнал за огородами вязко, со скрипом переваливавшуюся телегу, прыгнул сбоку на подостланное сено. Долго тряслись по мокрому лесу, понукали, задевали головами ветки и смахивали с лица капли, брызгавшие с листьев. Мимо пней и кочек, полоская в траве сапоги, пробрались в пасмурную глубину леса, где высокими стопками были наложены с лета дрова.

Нескучно начиналась жизнь в деревне, и все приметы ее были новыми и потаенными для Мишки. Тоска уже не сосала сердце, оно радовалось всему с тихим умилением: первым разговорам с девками, вздрагивающему под ветерком лесу, обеду на свежем воздухе, ожиданиям, вечеру в клубе, танцам, взглядам.

Вечером он обошел село, был в одном его конце, был и за речкой. Заводилось знакомство. На сушилке согребала зерно девушка, на задах в огороде затопили баню, и это тоже нравилось, лишний раз напоминало глухую местность, где в субботу плескают под низким потолком воду на камни, черпают из ведра и задыхаются на лавке под мелким окошечком от резкого пара, сидят с прилипшими к телу листочками березового веника, мечтают после бани перехватить чего-нибудь холодного и острого. А около отведенного им жилища краснели вокруг костра лица ребят и девчонок, бренчала гитара, под которую напевала Нина с подругой, в комнате читали или переваривались при свете ламп. Ушла к лесу парочка, Нина нежно взглядывала на Мишку, словно вспоминая о прошедшей ночи в кузове, когда он лежал у нее на коленях.

После ужина на стане появилась Онька.

— Председатель просит прислать двоих-троих, — сказала она. — На сушилку на ночь. Зерно преет.

— Мы устали, — ответил староста группы.

— Мое какое дело!

— Пойдем, — предложил Мишка Нине. — Поворошим зерно.

— Под моим руководством будете, — догнала их Онька. — Со мной не пропадете.

 

2.

 

Через неделю мотали на поляне последнее залежавшееся село. Перед обедом доканчивали вершить стог. Не по-осеннему жарко светило солнце. Где-то за крайней делянкой леса тарахтел комбайн, ребята шуровали вилами, подставляя под бункер мешки, и грузили на машину, а кухарка раскидывала на полу алюминиевые чашки, резала хлеб и ждала. Рябой, исколотый по рукам и плечам Гошка подносил от копен увесистые, порой рассыпающиеся навильники сена и подавал наверх, где его подхватывали то вилами, то руками, раскладывали по бокам и утаптывали Онька и Варя. Приловчившись, Мишка поддевал так же много, как и Гошка, грузно качаясь, выгибаясь назад, кидал как можно выше, все время стараясь зайти с того краю, где принимала Варя. Освободив вилы, он смотрел снизу на ее руки и лицо под косынкой и ждал ее взгляда, всегда при этом думая что-то горячее и желая сказать ей что-нибудь веселое, как умел Гошка, и чтобы она отвечала без зазрения, что придется.

Коля Агарков согребал сено граблями, был не в духе. В деревне над ним посмеивались. То веселое настроение, с которым он встречал студентов, было мимолетным. Он был неудачлив в любви. Его жалели, привечали, когда он нужен был в клубе на вечерках — чтобы поиграть, посидеть в уголке с баяном, пока девки зазывали своих парней, выплясывали или мечтали о тех, кто полюбил бы и проводил их. Тогда они прикидывались хорошими, называли его «милый наш Коля», даже танцевали с ним, но большего не позволяли и, едва он выказывал свои чувства, его осторожно, но верно спроваживали. Маленький, стриженный под машинку, он обреченно растягивал свой баян и молчал, терпел, переживал свое, из клуба возвращался последним.

Левый бок выложили косо, и пришлось подправлять.

— Кидай теперь на мой край, — сказала Онька.

— Кинем и на твой, — подморгнул Гошка Мишке. Мишка набрал легкий навильник и кинул, обсыпая Оньку трухой.

— Вот так бы и давно, — похвалила она и весело покривила губами. — Ох, мягко как! — качнула она стог. И что-то добавила Варе, та ей тихо, без согласия ответила:

— Пря-я-мо.

— Ой, а ты уж тоже... Не прикидывайся.

— Варь! — крикнул Гошка, тыча вилами по остаткам копны.

— Чо?

— Ничо.

— Сдурел ли, чо ли?

— А, вспомнил. Знаешь чо?

— Чо?

— Ха! Не покраснеешь?

— Да ну тебя! Ты сроду такой.

— Чо это ты сеструху свою спровадила?

— Никого я не спровадила, она сама.

— И ты не боишься одна? Обворуют.

— Не все же такие, как ты.

— Угадай, чо я хочу?

— Откуда мне знать, — сказала Варя и, помедлив, с улыбкой поделилась чем-то с Онькой.

— О-о-ой! — застонала та, валясь в сено и цепляя за собой Варю. Они утонули в сене и долго смеялись, каждый раз все громче, особенно Онька.

— Угадали, — сказал Гошка. — Может, нас там не хватает? — спросил он у них. — Чтоб смешнее было.

— Обойдешься, — сказала Онька. — Мишу мы возьмем. А ты зачем нам, надоел и так, нам теперь городские больше, нравятся.

Варя молчала и кусала соломинку. Она, казалось, тосковала.

— Сужайте, сужайте! — командовал Гошка, обдергивая стог. — Крыть-то нечем, чего там, пять навильников. — Он подгреб, добрал то, что натаскал Коля, и кинул на Оньку.

— Окаянный, полегче не можешь! И так все лицо исцарапала.

— А чо вы там? Залезли — так танцуйте.

— Ох, Гошка, влетит тебе! — замахнулась вилами Варя. — Как дам вот...

— Все б ты... — не договорил Гошка, нахально уставясь на Варю.

Она покраснела.

— Ой, не того, знаешь. Не очень-то. Ага, вот-вот.

— А Коля, чо это Коля у нас молчит? — ехидно сказала Онька. — Коленька, цветочек мой, огурчик малосольный, скажи мне чо-нибудь хоть на ушко, я уж и голосок твой позабыла. Я уж и соскучилась по тебе, не замечаешь меня, да? Знаться со мной не хочешь, другую нашел, а у меня ведь никого пет, хоть бы ты пожалел, а, Коль?

Коля будто не слышал.

— Не хочет. Не хочет он со мной разговаривать. Не такая я ему. Наверно, студенточку нащупал, куда уж мне, я деревенская. — Она закатилась, и Варя сдержала ее.

— Чо ты говоришь, подумай, студент все слышит.

— Ты там додрыгаешься,— погрозил Коля.— Я тебя стяну с воза.

— Смотри, какой ты сильный, — по-прежнему игралась Онька. — А я и не знала. Знала б — умней была. Понес бы меня до дому, раз такой сильный. Сила есть — ума не надо. Хоть бы ты подрос скорей да в армию ушел. Каблуки надбил бы, чтоб метр пятьдесят пять хватило.

Стог довершили. Олька и Варя присели в сено, видны были только их светлые косынки.

И запели они в два голоса что-то протяжное, про разлуку.

Пели они в лад, так хорошо, просто, как поют в деревнях, когда найдет на душу томление, и песня льется легко, пик издох в полную грудь, и тех, кто поет, хочется любить, думать о них нежно. Мишка и думал о них, о вечере, о тусклой комнате и молотых женщинах, словно звавших его к себе.

— Давай-ка сымай нас, — сказала Онька.

— Я сама, — поправила Варя.

— А мужчины на чо? Им бы только... Сымай, слышь! — крикнула она вниз. — У, какой ты робкий, Миша. Я-то думала... А ты-ы...

Гошка первый всадил вилы в стог, подпер руками. Присев, глубоко показывая круглые бедра, Онька скатилась по сену и упала Гошке на руки, вереща и ругаясь. Он придержал ее. Одной рукой она стягивала на коленях подол, другой колотила Гошку изо всех сил по плечам и голове. Мишка отвернулся.

— Ой, мамочки, ой, мамочки! — истошно взывала она. — Подь ты к черту!

— Говори... — требовал Гошка. — Ну? Скажешь — отпущу.

— Пусти! Хоть бы чужих постеснялся. Пусти! Пусти, говорю! О-ой, мамочки, чо он со мной делает! Варь! Чо стоишь, зайди сзади, дай ему разок.

Смяв юбку в коленях, Варя без интереса наблюдала сверху.

— Прыгай, — хрипло сказал Мишка, вытянул руки и зарделся.

— Я уж как-нибудь сама.

Она села, зашуршала сеном и скатилась на Мишку, плотно прижалась и оторвалась, мелькнула по нему серыми глазами и словно опомнилась, притворилась безразличной. Мишка будто обжегся, когда держал ее за мягкую, податливую талию.

Обедать пошли к комбайнерам. На телеге стояли молочные бидоны с супом и картошкой на второе; обвязанная полотенцем повариха разливала по тарелкам и время от времени окликала замешкавшихся возле комбайна мужчин. Гошка, Коля и Мишка расположились на земле. Мишка выбрал чистую ложку и стал есть, послушивая, как вольно обходился с поварихой Гошка. Варя и Онька отделились в тень под березу. Онька растянулась в траве, Варя сидела.

— Идите поближе к нам, — сказал Гошка.

— Обойдешься, — ответила Онька. — Миш, пересаживайся к нам, ну их, дураков, они только валять научились, а дела нет. — Она нагло захохотала, подавилась и закашлялась. Гошка привстал, подошел и стукнул ее по спине.

— Дай хоть пообедать! — разозлилась Варя. — Отвяжись!

— А ты чо? Тебя тоже?

— Только попробуй. Так и огрею.

Гошка намекал Варе на что-то нехорошее, а Мишка в эти минуты думал, как был бы он счастлив остаться с нею наедине и говорить ей ласковое, и смотреть в глаза, надеяться, тревожиться, ждать. Он бы сказал ей такое, чего она еще не слыхала и может быть, не услышит, потому что, он уверен, такое могут не все.

После обеда ему выпало согребать с Варей подопревшее сено, в тягостном молчании они шли на поляну. Язык словно отсох. Была бы она Олькой, разговор бы наладился сам. «Чо ты молчишь? — сказала бы Онька. — Не насмелишься?»

— Может, передохнём? — сказала один раз Варя, опираясь на грабли.

— Поставим еще одну копну — тогда.

Глаза ее несмелы, лицо горячо, губы красивы и мягки.

«Какое, к черту, сено!» — думал Мишка.

В углу полегли прохладные тени. Солнце упало в лес покидав грабли, они присели рядом возле копны. Варя постелила фуфайку, расправила на коленях юбку. Мишка повалился на спину, подпер голову руками.

Небо, небо, бесконечное небо.

— Варь... Хорошо здесь зимой?

— Скучно.

— Чем же вы занимаетесь?

— Работы круглый год. Там ферма, там то.

— А вечерами?

— Когда девчата явятся, поболтаем, в карты сыграем. Кино.

— А в праздники?

— В праздники... На то они и праздники, чтоб гулять.

«Вот с ними погулять бы! Посмотреть, как они раскраснеются, два-три стаканчика — запоют, затужат, пляски все в открытую!»

— Варь... Ты давно здесь?

— Родилась.

— И родители чалдоны?

— Чалдоны.

— А ты, значит, чалдонка? — сказал он уже просто так, от удовольствия произнести это слово.

— Значит. А я и не понимаю это слово.

— Чалдоны — это коренные сибиряки. А Онька тоже?

— Онька тоже, кажется, коренная.

— Ах вы, чалдонки, — тихо произнес Мишка и закрыл глаза.

— Варь! Ва-арь! — кричали из кустов. Вслед за этим появилась Онька. — Вот пропасти на тебя нету! Все обшарила, покуда нашла. Думаю, где ей быть, а они вон они, пригрелись рядышком. Может, и домой не пойдете?

— Да нет, пойдем. Там корова.

— Подоим и без вас, не умрем.

— Нет уж.

— А то оставайтесь тут. Сенца наскребете... Да вдвоем, чо ль не согреетесь? Ну дак чо? А то я за тебя останусь.

— Оставайся, кто не дает.

— Беда с вами!

Обе они нравились Мишке.

Они отошли. Мишка постоял, спрятал грабли и слыхал, как Онька спросила:

— Чо, уже?

— Пря-ям, — уклончиво ответила Варя.

— Чо ж, он просто так с тобой? Я никому не передам, скажи.

— Да чо ты пристала! Ровно маленькая.

— Подумаешь! Уж и не спроси.

— Хоть бы дело спрашивала, а то такое... черт те чо.

— Шут вас разберет. Вы хитрые.

— Ради Бога.

— Было бы желание. Пойдем баб догонять! Миш, не отставай! Заблудишься!

Идти было километра четыре. За день подсохло, звучней стал шорох желтеющих и уже кое-где падавших листьев, земля пахла грибами. Женщины сперва говорили, а когда расступился простор и завиднелись огороды и крыши, легко и озорно запели. Варя шла последней. Он глядел на ее спину, обхваченную стеганкой, на косынку, на ноги в сапогах и горячел, выдумывал свидание с ней где-нибудь в сенях, когда никого нет, но надо быть осторожным, говорить тихо, И уже мыслил остаться ради нее на месяц — на два, прокрадываться к ней огородами, торкать в окно, зная, что она не спит, ждет, сторожко выскочит в сенки, обрадованная, легкая, вся своя, и скажет что-нибудь по-бабьи простое, и уже не постыдишься ни завтрашнего утра, ни молвы, никого и ничего.

Варя ни разу не обернулась. Мишке же так хотелось затронуть ее, отозвать, отстать с ней от баб и прийти позже всех.

«В лесу я был в стороне и сейчас сзади, не с ними. Идут женщины, хохочут, и что ж, как же я не узнаю о них, как же это я буду не с ними? Здравствуйте и до свидания?..»

Женщины расставались, повернула и Варя, так и не оглянувшись, только Олька вскинула руку: до вечера или до завтра?

На стане доваривали ужин. Ребята собирались в клуб, Нина составляла программу концерта. Ребята не стали ждать, пока сварится, выпросили у дежурных хлеба и банку консервов, потихоньку сбили сургуч и выпили по очереди из одной кружки. Мишка любил все внезапное, обещающее! Выпив, он сбегал на речку, разделся, нырнул и вымазался в болотистом дне, вышел, сполоснулся, чувствуя, как от воды и выпитого разливается в теле пощипывающая теплота, и от этого, от предстоящего вечера, от воды и тлеющего неба над деревней, от сегодняшнего покоса и песен, Онькиных шуток и бредового головокружения — от всего этого Мишка совсем охмелел и сел на землю. Вот сейчас бы, вот сейчас бы она очутилась здесь — что бы он сделал!

Клуб ему тоже понравился. В темноте, низенький, с бревенчатыми стенами, он тянул в свою распахнутую желто чадящую от ламп пустоту с недавно вымытыми полами и лавками, где по углам сидели девки в платочках, щелкали семечки и то разом, то по очереди хохотали. Парни курили на улице, задевали проходивших к двери девок, хмуро посматривали па студентов, а тех, кого узнали в поле, подзывали к себе и приглашали выпить. Мишка был хорошо одет, причесан и подобран и даже стеснялся себя — так хорошо он выглядел. Деревенские девки откровенно посматривали на него и почему-то посмеивались.

Все-таки хорошо быть под ночь на приволье, когда работа копчена, а завтра опять поле, воздух, и еще много дней будут они рано вставать, ездить на лошадях, все лучше и проще знать местных, и до занятий, до того дня, когда их погрузят в машины и повезут назад, еще далеко. Ночь набирает силу, сходятся люди. Коля Агарков настраивается играть, ого просят, хлопают в ладошки. Давно так не было!

Клуб оказался без окон, на стене и возле сцены чадили керосиновые лампы, и лица девчат по лавкам были притушены желтым отблеском. По кругу ходили под музыку две девки, обе высокие, диковатые, одна полная и в фуфайке, другая излишне накрашенная, как-то однообразно и мелко переступали по досочкам, уже заплеванным у стены семечками. Студентки сбились кучкой возле сцены.

Нина с пренебрежением оглядывала деревенских, заметив Мишку, обрадовалась, но не подала виду. Мишка подошел и заговорил с ней. Она уже надеялась, она приехала в глушь и мнила, что ей нету здесь равных, потому что она интеллигентка, умница, любит стихи и музыку и вообще девушка с тонким вкусом, как раз, мол, для Мишки.

— Я вижу, у тебя сегодня хорошее настроение, — сказала она ему.

— Настроение ничего.

— Голова кружится?

— Разве заметно?

— Я думаю! Какой ужас, деревенские ребята почти все подвыпившие. И что они в этом находят?

— Это для острого ощущения жизни, — сказал Мишка, вспоминая себя на речке. Все ему сейчас казалось прекрасным. Ему только не нравилось стоять с Ниной, хотелось туда, в кучу, где толкают друг друга ребята, дурачатся и гогочут девки. Вот та, в крапленом платье, с косой, стоит боком к рыжему парню и сердито отчитывает его, и, когда парень, наклонившись к уху, что-нибудь сболтнет, она закидывает голову и хохочет, всплескивает руками, а две другие, одна худая, в сапогах и фуфайке, другая посимпатичнее, любопытно трясут ее за плечи, шепча: «Чо, чо он сказал?» Почему так интересны они ему? И все они свои, и есть о чем говорить, а что скажет им он? Стало совсем шумно, вошла Онька, кинула фуфайку в угол на лавку, в белой блузке и черной юбке, живая, горячая и насмешливая, как хозяйка в своем доме.

Но где же Варя? Неужели не придет? Он припомнил поляну, стог, Гошку, валянье под стогом, и несмелые неодобрительные глаза Вари, и мысли свои, всегда острые в ту минуту, когда он заносил навильник с ее краю. Жить бы здесь!

Голова кружилась.

Коля Агарков попробовал баян. Танцы начались с вальса.

Кого было пригласить? Много их, все гудят, все непохожи, и Мишка, красивый, свежий, то уверенный, то застенчивый. Глаза разбегаются. Пока он выбирал, парочки растеклись. Он было намерился выйти и покурить, но увидал пробирающуюся к нему с дальнего угла Оньку.

— Пошли? — сказала она по-свойски. Она никого не боялась, напрасно студентки морщились и шептались.

— Пойдем, — согласился Мишка, тронул ее шершавую ладонь, второй рукой обнял за спину, и она сразу же жарко сошлась с его грудью. В тесноте он повернул к ней голову, она тоскливо сузила глаза, улыбнулась и еще крепче подалась к нему.

«Вот тебе и встреча. А Варя не пришла. Вари-то нет, жаль, очень жаль».

— Давай не будем кружиться, — попросила Онька. — Я падаю.

— Я же держу тебя.

— Я тяжелая. Уронишь — не подымешь.

— Возможно.

— Что это у тебя слова не допросишься?

— Я разговариваю.

— Нет, днем я имею в виду.

— А-а...

— Такой серьезный, куда там! Скучно тебе у нас?

— Наоборот. С такими не соскучишься.

— Подожди, еще не то будет, — как-то тайно пообещала Онька. — Мы еще не так можем.

— Кто же «мы»? С Варей?

— Чо-чо?

— Ничего.

— Я не глухая.

— Ты такая.

— Да, я такая ли еще, — сказала она и тесно подставила ноги.

— Где ж твоя подруга?

— Зачем тебе?

— Просто.

— Просто, так нечего и спрашивать. — Ну все-таки.

— Варе здесь делать нечего. Она серьезная.

— Как и ты?

— Я какая есть, — сказала она и сжала руку. На них вовсю смотрели.

— Коля чем-то недоволен, — сказал Мишка.

— Пускай завидует.

После вальса они танцевали танго. Нина с укоризной наблюдала из угла. Заиграли фокстрот, и Мишка пригласил ее. Нежная, хрупкая, она ему тоже нравилась, и он уже не знал, кого сегодня провожать: ее или Оньку.

— Миш... — сказала она. — Наши девочки тебя осуждают.

— За что?

— Подумай.

— Мне скучно с ними. Хоть других послушать. Скучно плести о киноартистах.

— Ты все равно уедешь... — осторожно намекала Нина. — Ну что общего?

— С Онькой, что ли?

— Хотя бы. Тебя уважать перестанут.

— Интересно мне. Нравится.

— О коровах захотелось поговорить?

— О доярках, — съязвил Мишка.

— Глупо.

Лавки от стен с грохотом перетащили к середине, поближе к сцене, задернулся легкий занавес, и объявили о концерте. Двери в клубе не закрывались, на улице курили два парня, и веяло тишиной.

Концерт был большой. Сначала спел хор, потом пела Нина. Голос ее был чист и далек, точно из поля, и она нравилась зрителям, немножко свысока кланялась и заходила в угол, где стоял и вспоминал слова смешного рассказа Мишка. Он вышел, и зал как бы вздохнул, узнал его, зароптал: «О-о-о!..» Мишка увидел луну в двери и Оньку, задравшую голову на последнем ряду, подгонявшую криком: «Давай, не тяни, терпение лопается!» И эта простота реплики, и легкое Мишкино настроение с тех минут, когда он бежал на речку и обратно, когда собирался в клуб под горку, когда ждал Варю и танцевал с Онькой, и то, как Нина мягко подтолкнула его, объявив номер, — все помогло ему, и он с охотой, не надрываясь, рассказал смешную историю про телушку, ворвавшуюся в церковь во время молитвы. Зал стонал, колыхался, хлопал, а в дверях молочным пятном сияла над деревней луна.

— Ой, Миш, так здорово! — обняла Нина за кулисами, и они прислонились, затихли вместе, следя за выступлением гитаристов.

— Ты останешься после концерта?

— Потолкаюсь, а что?

— Я хочу тебе сказать что-то.

— Ты еще будешь петь? — спросил Мишка. — Спой «Встречай меня», им понравится.

— Ты хочешь, чтоб я спела?

— Хочу.

— Хорошо, я спою. Настоящую деревенскую песню. Нет, песня была не просто деревенская, и была она для всех на свете, тихо, но тонко задевала за сердце. Пела Нина, переживая, чутко и нежно, и необыкновенно хороши, просты и доходчивы до глубин были слова в эту ночь, под луной в распахнутой двери, когда голос звучал точно из поля. И то, что в песне кто-то обещал, что еще не все прошло, еще не вся брошена черемуха, еще будет их время, то, что слова были давным-давно знакомы и здесь вдруг новы, и каждый считал их своими, собой сказанными, каждый думал о себе или хотел, чтобы это было о нем, с ним случилось, стряслось, — все было к месту, к этому вечеру, к поляне, к возвращению из леса, к Варе, а где она, почему не пришла? Отдаваясь песне, переполненный, щедрый, Мишка вдруг понял, что в жизни еще не раз придется вздрагивать от этого.

— А ты, оказывается, артист! — сказала ему Онька после концерта. — Тебе в Москву надо. От души посмеялись.

— Песня тебе понравилась?

— Мы ее с Варькой лучше поем. В компании — так вообще не оторвешься, сразу в кого-нибудь из нас влюбишься.

— Варя так и не пришла?

— Чо она тебе сегодня далась?

— Могу я спросить, нет?

— Часто больно спрашиваешь. Может, кто ревновать начнет.

— Кто?

— Тебе все знать надо.

— Ей-богу, все.

— У нее сегодня день рождения. Я зашла, поздравила, стаканчик выдула и сюда подалась. Там у нее девки, целый табун, они теперь до ночи засядут. Да мы вот как-нибудь еще соберем, погуляем по всем правилам. Ты ж не придешь, если позовем.

— Обязательно приду! — сказал Мишка.

«Пойду, пойду нынче, провожу ее! — думал он. — Пусть Нина сердится».

Расходились в полночь. Онька ушла с девчатами вперед. Вдали пели, и он по голосу улавливал, где они сейчас: возле сушилки, на мосту, у крайнего дома. Сзади отставали парочки, еще ниже шла, наверное, со студентами Нина и дулась на Мишку.

У дома с изгородью Мишка увидел Оньку. Прошли парни, среди них по росту можно было угадать Колю Агаркова.

— Кого ждешь? — крикнул он Оньке. — Не меня?

— Тебя только и не хватало.

— Чо я, рыжий, чо ли?

— Был бы рыжий, может, и ждала б. Иди просыпайся, как бы мать порки не дала.

— Коро-ова, — тупо обозвал ее Коля. Мишка заколебался.

— Миш, — ласково позвала Онька, — иди, чо-то скажу. Он подошел, оперся спиной на изгородь. Она улыбнулась.

— Чо будешь делать? — повернулась она к нему, ткнула плечом в плечо. — А-а? Тебя можно спросить?

— Спрашивай.

— Чо это ты боишься танцевать при городских? Боишься, что засмеют? А мне ваши девчонки, знаешь, не понравились. Выбражают много из себя. Вот эта, чо с тобой танцевала, в лыжном костюме, чо, твоя подруга небось?

— Нина? Я се знаю не лучше тебя.

— Меня узнать недолго,— засмеялась она.— Я заметила, она чо-то к тебе испытывает.

— Может быть.

— Как она номера объявляла! Хм! «Дорогие друзья, — передразнила Онька, — вы простите нас за непраздничный наряд, но нам думается, что концерт создаст у вас истинно праздничное настроение». Фи-фи! И чо они так жужжат про тебя: Мишка, Мишка! Ты чо, самый красивый, лучше нет?

— Самый обаятельный.

— Тогда проводи меня. Проводишь? — сказала она, выдавая себя взглядом. — Не торопишься, не ждут тебя? Ну не ждут, а мама далеко! Возьми меня за руку.

Они двинулись в конец улицы, куда шли в первый раз за председателем.

— Коля на тебя обиделся, — сказал Мишка.

— Чо ж такого... Может, и мне еще не раз плакать придется. Толку от этого Коли. Хоть бы ростом был, а то так...

Еще не доходя до Вариного дома, они услыхали песни.

— И-и, полуношники! — повеселела Онька. — Крепенько, видать, загуляли! Интересно, кто ж там у них самый пьяный. Не именинница ли?

Она загородила собой окно. Варя была рядом с Гошкой! Она принарядилась к своему дню, но по-прежнему была не накрашена, гладко причесана. Привалясь близко к столу, она пела и переживала. Стена скрывала начинавшего первую строчку, но видно было, как, ухватив паузу, передохнув, Варя вместе с другими надсадно, во всю мочь подтягивала и уже ничего не видела, не слышала вокруг, только себя, свою судьбу, свой голос, готовый порваться и нервавшийся. И на словах «на нем защитна гимнастерка, она с ума меня свела» вступила в повтор Онька за окном, и голос ее разбудил улицу. В комнате стихли, разом взглянули на окно.

— Подайте несчастной, — подурачилась Онька, — издалека иду, мужика ищу завалященького...

— Какого тебе? — крикнул кто-то, подыгрывая ей. — Женатого или холостого?

— Любого! Лишь бы понастойчивей.

— У-у, мы таких не водим, у нас все мальчики скромные.

— А вон тот, рябой, у него глаза навыкате, губы бесстыдные — его нельзя? — Он у нас занят.

— А лишнего вам не надо, тут один возле меня, на знаю, как отвязаться, кровь с молоком.

— Молодой, старый?

— Молодой, моложе меня.

— Тебе-то сколько?

— Шасят шастой.

— Тогда ничего. Зови его!

— Хватит ерундить! — крикнула Варя. — Входи! Мишка стоял сзади, улыбался.

— Миш, пошли. По рюмочке.

— Нет, нет.

— Ну, ну! Еще разговаривать будешь, нечего тут, пошли, да и все. Ты со мной, не с кем-нибудь. Все знакомые, выпьем и уйдем. Вот ты какой! Я не думала. Скромность свою оставь для другого раза. Все мы скромные, пока светло. Ты ведь уже не мальчик, пора. Пойдем, пойдем, — торопливым шепотом попросила она и подцепила за руку. Мишка нехотя прошел двор и у дверей снова уперся.

— Неудобно. Потом я совершенно не хочу пить. Иди одна, я подожду.

— Никто тебя и не заставит. Посидишь для приличия, Варьке сегодня двадцать три, она обидится. Можешь и не пить, ну разочек там пропустишь, ничо с тобой но станет. Пойдем, я тебе чо-то скажу потом. Ей-богу.

Мишка и сам себе не понравился. Он не шел от стеснения, боялся оказаться чужим, а идти хотелось: там была Варя. Там были именинница и кто-то еще, кого она позвала не случайно, его же не позвала, не сказала вечером или еще раньше: приходи.

Онька забежала в комнату, подняла шум и снова высунулась в сени, крикнула Мишку, потом зашептала, опять наговаривая тайное, бесовское. Он не пошел и прислушивался из сеней, что говорили внутри, ощущая себя в глупом положении, когда и уйти уже неудобно, да и не хочется, а войти и подавно.

— Я же не гордая, — шутила там Онька, — я чо, я посмотрела, мне пары нету — и в клуб, на студентов полюбоваться, концерт был, ребята на подбор, еще позавидуете мне. Ну, поздравляю! За тебя, именинница. Расти большая, не болей, деток тебе поменьше, меня не забывай. Ну, чтоб завтра не проспала!

— О-о... без этого... самого...

— Чо, неправду я говорю? Чо я такого сказала, подумаешь! Ничо я и не сказала, какие там намеки. Я режу напрямую.

— Пей уж, пока за воротник не вылила.

— У меня воротников нет, я вся нараспашку. Все засмеялись.

— Ну, Варюшка моя... подруга моя... счастья тебе, милая. Столько прожить да еще столько... и еще, и еще, и счастья найти. А ты, Гошка, не выдирайся. Давай, милая, чокнемся да поцелуемся. О! — чокнулись и поцеловались они. — По всей! А-а! — крякнула Онька и шумно дохнула. — Она у вас разбавленная, черти. Некрепкая. Чо-то не падаю.

— Где же твой знакомый?

— Миш! — позвала Онька. — Именинница тебя хочет видеть. Влюбилась, чо ли? — добавила она тише. — Обидишь меня.

— Гляди, тебя обидишь.

Онька вышла, посмирнела и стала уговаривать Мишку как маленького:

— Чо ты, а, Миша? Зашел бы, там так хорошо, все свои, посмеемся, песни попоем. Имеем мы право погулять после работы как хочется?

— Пойду я.

— Я тебе чо-то после скажу. По секрету.

— Ты лучше зайди, извинись и выходи поскорей.

— Не хочет! — сказала она в комнате. — Чо я могу, если не хочет.

— Не умеешь, значит, — сказала Варя. — Плохо уговаривала.

— Сама попробуй. Я уступаю, если получится. Дайте я ему налью, и мы с ним выпьем в сенках. Раз не хочет, я же за рукав не потащу.

Вышла Варя. Она сегодня выпила, у нее день рождения, когда бываешь грустнее прежнего. Она ваяла его за рукав, приглашая. Он готов был уступить и уже воображал всякое: знакомство с компанией, песни, шутки, все уходят, она глядит на него и задерживает потом в сенях последнего, целует у этих бочек с солеными огурцами, вот такая, не пьяная и не трезвая, легкая, качающаяся, с милыми мягкими губами, именинница.

— Выпьешь за меня, у нас все свои. Ради меня, мне сегодня много лет, ох, — вздохнула она, и в этом вздохе было больше, чем в ином слове и взгляде. — Ну?

— Извините, но нет. Я поздравляю вас, может быть, больше, чем другие, но... я пойду.

— Не хотите, чо ж. Дело хозяйское. Извините, вам, наверно, с нами неинтересно, у вас повеселее бывает.

«Что ты, милая», — думал Мишка.

— Ми-иш! — опять выбежала Онька, пропустила Варю и толкнула дверь ногой. Стало темпо.

«Дурацкое положение, — сердился Мишка. — Чего я жду?»

— Миш, ты как девочка, честное слово! Аж стыдно за тебя. Никогда не ожидала. На сцене такой бравый был, а тут... Выпьем, держи! Из кружки, мы из кружки пьем. Ну и Варька обиделась, беда с тобой. Мальчик ты мой.

— Кто-о?

— Мальчик, кто ж еще. Но Гошка же... По всей, по всей.

— Может, пополам?

— Я уже выпила.

Одна ее рука лежала у него па груди, другой она подавала ему кружку.

Он выпил и закусил огурцом. Протянул Оньке кружку, она взяла его руки в свои.

— Холодные они у тебя, — сказал Мишка.

— Сердце зато горячее.

— Ты мне что-то хотела сказать.

— После, после…

— Уходим?

— Оньк! — раздалось в комнате. — Где ты, не ушла?

— Тут я, отвяжитесь.

— Пошли.

— Сейчас, я оденусь.

Мишка подождал ее за воротами. Деревня спала и тревожила.

Онька вышла, подхватила его под руку.

— Завтра все знать будут, что я с тобой шла. Ах, да кому какое дело! Думать да переживать. Не мы первые, не мы последние.

Окна сливались с ночью. В воротах, без слов, Онька подтолкнула его вперед. Тихо отворила сенные двери. Говорили они уже шепотом.

— Что ты мне хотела сказать?

— Я-то? — приблизилась она. — Чо бы ты хотел? — все нежней и откровенней говорила она. — Ты тоже мне обещал чо-то...

— Не помню...

— Ладно, не будем. Эх, — почти шепотом сказала Онька, — не красота меня сгубила, меня сгубила простота... Такая я невезучая.

Что-то печальное и хорошее случилось в эту минуту с ними. В молчании, нежно, просяще повернулась она к нему, как-то взглянула на него томительно долго, сердечно и слабо, попросила глазами поцеловать ее. Ничего не осталось от прежней Оньки, которая недавно дурачилась и плела что попало под Вариным окном и в сенках. Стояла перед ним нежная и несчастливая женщина и молчала, грустно просила обнять ее. И, не дождавшись, не вытерпела, сама туго прислонилась к Мишке, сжала руку.

Тогда он поцеловал ее, и она бережно, благодарно, с мудростью своего возраста обняла его голову руками и поглядела опять. Потом, не выпуская его руки, на цыпочках пошла в избу.

В первой комнате кто-то спал у стены.

— Не спотыкнись, — шепнула Онька. — Мать спит... Руку…

В ее комнате чуть-чуть светилось окошко.

— Снимай плащ, у нас душно.

Мишка зашуршал плащом, отдал ей. Он ее почти не видел, она крадучись ходила туда-сюда, наконец села возле него.

Теперь даже у и нее не находилось слов, смелость прошла, как хмель.

— Ой, как устала я! — сказала она.

— Отчего?

— Сама не знаю.

Они близко склонили головы и так сидели, перешептываясь.

За окном шумел ветер, хлопала ставня. Дождь плескался в палисаднике и по крыше, сочился в сенки с земляным полом. В это время постучали в огороде в окно.

— Оньк...

Олька сдернула занавеску и взглянула в огород.

— Оньк... Это я...

Мишка узнал Колю Агаркова.

— Выйди на улицу. Чо-то скажу.

— Ты чо, пьяный, чо ли? — полушепотом сказала Онька. — Я тебе чо говорила. Нечего шнырять, бесполезно. Иди, а то оденусь и покажу дорогу.

— Ну Онь...

— Онька! — проснулась мать в кухне. — С кем ты там разговариваешь?

— Спи уж! Заснула — так спи.

— Онь... — молил Коля с огорода. — Я тебе все объясню.

— Ты корову так и не подоила? — спросила мать.

— Подоила, подоила. Вот привязался, — сказала она про Колю, обулась и вышла во двор.

Мишка сидел. Потом тихонько встал, поискал впотьмах плащ, не нашел и, наконец, осторожно пробрался в сенки. Онька как раз накидывала крючок.

— Куда ты?

— Я, пожалуй, пойду.

— Кого ты испугался? ',

— Ты пьяная.

— Нимало. Тебе бы быть таким пьяным, как я. Ты меня тоже пойми, — как-то робко, обидчиво попросила она и склонилась головой к его губам.

«Отчаянная...» — подумал Мишка.

— Миш, — сказала Онька.

— Hу...

— Ничо. Так просто. — И, вздохнув, поцеловала его, спросила: — Тебе плохо со мной? Я тебе не такая?

Утром на сушилке Мишке было совестно встречаться с ней. Она же везде попадалась ему на глаза, отовсюду слышался ее смех, и это было как наказание. Он уже морщился... Все вчерашнее, сокрытое ночью, теперь на людях вспоминалось иначе. Он ходил как потерянный и смотрел вниз.

На стан он вернулся под утро. Рассветало, зябко тянуло с речки, и, наверное, видели его изо всех окошек, и ясно было, от кого он идет, завернувшись в плащ, вялый, ко всему равнодушный. Не он ли еще в первые дни, идя за отстававшей Варей, воображал о полуночных свиданиях с шепотом, с волнением от слов и взглядов?

На стане уже проснулись дежурные повара, помешивали и пробовали у костра суп в котле, намеренно и, кажется, презрительно не придавая значения Мишкиному появлению в такую рань. Среди них была Нина. Мишка перетерпел стыд, сначала раскаялся, но все то же, начавшееся еще с вокзала, непоправимое чувство деревни, ее глухая старинность, во всем свое, особое отношение к заманчивой из-за отдаленности жизни тут же успокоили Мишку. Заснул он сразу и видел во сне Оньку, дорожил ею, а проснувшись, вспомнив, поморщился. Ни в комнате, ни на улице никого не осталось — студенты давно отправились в поле, а ведь еще прошлым утром будили его девчонки: «Мишенька, завтрак! Вставай, Ми-иша!»

Наступило отчуждение.

Онька же выглядела как ни в чем не бывало.

Как она довольно оборачивалась к нему, опираясь на деревянную лопату, нашептывала Варе, словно только того и желая, чтобы все шали о них! Как кричала она на шоферов, как ее шутя валяли на куче зерна, и она болтала ногами, прося помощи: «Ой, мамочки, ой, мамочки!» Как противна становилась она ему тогда, и не было спасения от нее, всюду была она, она, она.

«Да по смеется ли она надо мной? — злился Мишка. — Не притворялась ли она вчера? Непохоже».

— Миш, ты чо это сегодня такой кислый? — обратилась она издалека, улыбаясь широким ртом, и деревенские женщины понимающе сощурились на нее и потом на него. — Чо ты, Миш, — успела она сказать мимоходом в воротцах сушилки, — я тебе надоела уже? Ты серчаешь на меня? Недоспал?

И, отдаляясь по улице, лихо запела:

 

Милый, чо, дa, милый, чо,

Милый, сердишься на чо?

Или люди чо сказали,

Или сам заметил чо?

 

Он опять с наслаждением отдался работе: сопровождал на машине зерно, ссыпал на склад картошку, развозил на лошадях обеды по далеким бригадам.

На другой день она подсела на телегу, все еще никак не принимая его хмурого, молчаливого вида, спросила:

— Скажи, чо ты на меня дулся?

— Когда?

— Вспомни.

— Нечего трепаться.

— Надулся, как сыч, ходит, не разговаривает, не здоровается. Радуйся на него.

— Ну и ведешь ты себя...

 

— Как?

— Так.

— Уж и посмеяться нельзя? А может, мне хорошо. По крайней мере, не строю из себя...

— С шоферами на зерне валяешься, — будто с обидой сказал Мишка.

— Я виновата, чо они такие. А ты и заметил уже. Ладно, я теперь умней буду. Ты обиделся?

Мишка молчал. Нечего было сказать, и упрекал он ее просто так. Со вчерашнего утра он вдруг растерялся и сам не знал, чего ему хочется, и винил то себя, то Оньку. Хоть садись на попутку и уезжай домой!

— Быстро же ты переменился, — сказала Онька, спрыгивая с телеги. — Подумаешь! Ну и ладно...

Мишка хлестнул лошадей.

Она забралась в чащу леса. Обида давила ее не оттого, что она полюбила этого городского парня, она, может, и не любила его так, как могла полюбить, но ее обижал теперь человек, чем-то похожий на выдуманного ею еще девочкой еще в школе, когда она читала книги и вздыхала в кино. Всегда окруженная ухажерами, всегда веселая и вольная, она скрывала свою тоску, и никто не знал, как она нарочно шла стороной из клуба и будто шептала в темноте губами: «Позови, обними, скажи нежное, не побоюсь, приду куда хочешь». Когда он ушел от нее, она долго лежала с открытыми глазами и сердилась, сердилась то на себя, то на него. И в лесу она сердилась на себя, не смогла она повести себя иначе, открылась вся сразу, с первого вечера, с первых слов и ничего не оставила ему для тайны, хотя самого главного-то он и не увидел.

А Мишка в это время дергал за вожжи и думал обо всем с утренней трезвостью. Было и стыдно и досадно, но он ничего не мог обещать Оньке. Ничего на будущее. Он считал себя в этой деревне временным, и Онькины надежды были напрасны. Издалека он жалел ее, вспоминал просящие глаза, вздохи и ласковые руки и несколько раз пытался вернуться, чтобы посадить рядом с собой на телегу. Но рядом с нею он бы еще крепче думал о Варе. И когда Мишка думал о Варе, ему казалось, что он не уехал бы из деревни никогда. Был он еще неопытен и горяч, жил мечтами и видел все на свой лад.

Все же он поворотил и повстречал Оньку на дороге. Она шла впереди, уже близка была деревня. И как же печально, одиноко она шла!

«На сколько она старше? — почему-то подумал Мишка. — Наверное, ненамного...»

Онька слышала стук телеги, сошли с колеи на траву, не оборачиваясь.

—- Садись, — поравнялся он с нею и придержал лошадь.

Она не показывала глаз и молчала.

— Садись, Онь...

— Ладно, я пешком.

Лошадь нетерпеливо дергалась, телега медленно подавалась вперед. Онька не догоняла.

— Ну садись, Онь...

— Да чо уж...— глухо выдавила она и поднесла руку ко рту.

 

3.

 

Еще утром пересыпал дождь, а к ночи подморозило, похолодало в полях и остро почувствовалась, что осень кончилась. Наставало прощание с деревней.

С Онькой он больше не встречался. В этот последний вечер он ехал на машине с Варей. Они высоко лежали на зерне, повернув лица друг к другу, и Варя потихоньку пела, Мишка молчал. Наверное, ни с кем ещё не хотелось ему так заговорить, как с ней, и он не смел. Была она ему интересна, и думать о ней засыпая или в одиночестве на тихой дороге было приятно. Варя не походила на Оньку. Но порой и Варя казалась ему молоденькой девчонкой, у которой все нехитро и беспечно в жизни и которая многое принимает по-деревенски прямо и с насмешкой. Иногда же — в поле, на улице, возле сельпо, — если они невзначай, но не случайно переглядывались и она торопилась уйти, Мишка любил в ней неразгаданность, опять, как тогда по дороге из лесу, суматошно мечтал, но не отзывал се, не стучал в окно, а время шло в одиночестве.

— Чо так смотришь? — сказала она на машине.

— Смотрю, какая ты.

— Обыкновенная.

— В клубе сегодня танцы. Не хочешь?

— Нет. Нечего мне там делать.

— Почему ты всегда в стороне?

— Нимало. Где все, там и я.

— В клуб не ходишь.

— Чо там хорошего. Отбегалась.

— Приходи сегодня. Мы завтра уезжаем. Не скучно будет без нас?

— Смотря кому, — улыбнулась Варя.

«Все знает, — огорчился Мишка. — Онька ей растрепала».

— А что, если... — сказал Мишка, сгорая от стыда. — Варь... Что, если... я зайду к тебе?

— Во-он чо, — засмеялась она. — Да у меня мужик есть

— Шутишь.

— Пра-авда. Хоть у Оньки спроси.

— Онька такая, что и соврет.

— Ей врать неинтересно. На чем ей врать? Да, — вспомнила она, — чуть не забыла! Она еще так просила, смотри, говорит, не забудь, а я и забыла. Записку тебе передала, не думай, я чужих не читаю.

— Кто? Какая записка? — тупо отговаривался Мишка, бледнея.

— Онька, кто-кто! — крикнула Варя и постучала по кабине. — Останови, Гошка, я слезу! На, возьми...

Гошка высунул голову, глядел, как она лезет через борт, стыдится.

— Отвернись хоть... Вылупился.

— С каких это пор ты запрещаешь?

— И-и, — обиделась и покраснела Варя. Гошка выпрыгнул из кабины, протянул руки:

— Давай! Прыгай на меня.

Он поймал ее на лету, прижал и понес по дороге, поставил вдалеке. Она билась в его руках и просила. Он ей что-то сказал.

— Найдешь себе, — ответила она ему, взглянув па Мишку, и пошла домой.

Мишка спрыгнул, машина тронулась, и он стоял, стоял на дороге, провожая взглядом Варю. Она шла к огородам, пригнулась у прясел, присела и обернулась, вдруг надолго задержала свой взгляд, пошла по чужим грядкам к себе к у сарая опять стала, проверила, что ли, не следят ли за ней, и, кажется, откровенно, с обещанием вскинула руку. Он чуть не бросился следом за ней. Прохладно светило солнышко, голы и серы были места за околицей. Осень прощалась с деревней.

Онькина записка лежала в кармане.

«Вот наказание... — злился он па Оньку. — Впутала, впутала».

На стане был готов ужин. Студенты торопились: последний вечер, последняя ночь на приволье, суббота, клуб, танцы. Во дворах доили коров.

Похлебав борща, он пошел в деревню. Подмораживало.

«А ведь и правда, — подумал он, — последняя ночь в деревне. Ничего и не было, а долго буду вспоминать эту осень».

Вернулся, пошарил в кармане, вынул Онькину записку.

«Приходи, как стемнеет, — заранее отгадывал он. — Я обожду у ворот, никто знать не будет».

У костра пели ребята.

«Вот пристала, — подумал он. — Варя, может, уже сто раз хотела встретиться, но не напишет же, не такая. И не скажет даже, только во взгляде промелькнет какой-нибудь Намек, как хочешь, так и понимай...»

Оп подсел к лампе.

«Миша, — писала Онька размашистым почерком, — ты меня извини, что я передаю записку с Варей, не подумай ничего лишнего, я сама передать не посмела, а больше не с кем было... Я так сказать не смогла бы, я как увижу тебя — не знаю, куда глаза девать, не смотри, что я смеюсь да улыбаюсь тебе... Я знаю, Миша, меня не обманешь, тебе нужен другой человек, а я, дура, переживаю, когда мне давно ясно, что я нужна тебе просто так, по настроению. Раньше со мной такого не было, может, и не такие парни попадались, а ты как ушел тогда, я до утра не спала, все думала, чем ты поглянулся мне, прости, что я опять набиваюсь со своим бабским сердцем. Села писать тебе со злостью, и рука не выводит слов, вижу тебя, ты такой хороший, добрый, не то что некоторые, и ты завтра уедешь, может, и не свидимся никогда, но ты, Миша, долго будешь в моей памяти, хоть ты и помоложе меня и мне не след бы за тобой, убиваться, ну что ж, в жизни всякое бывает. Мне обидно, что ты даже не считаешь нужным посмотреть на меня, обходишь стороной, потому что ненавидишь, правильно делаешь, я сама виновата, первая начала. Давай не будем злиться, останемся хорошими друзьями. Я знаю, я тебе противна, по ничего, я больше к тебе не подойду, будь спокоен, а меня, конечно, еще раз извини, ты ни в чем не виноват, это я, дура, виновата. Мне, думаешь, не хотелось бы как лучше? Все, я написала от чистого сердца. Счастливо тебе доехать и найти хорошую девочку. А на меня не злись. К сему Оня».

Он полежал, захотелось покурить, и не у кого было попросить сигарету — ребята толкались во дворе. «Он письма читает», — сказал кто-то ехидно и, конечно, о нем.

Что было делать?

Он вышел.

Как и раньше, вспоминая ее, и вот теперь, думая о ней в связи с запиской, он временами испытывал к Оньке что-то похожее на нежность, на сочувствие, но на людях, в открытом месте, не смог бы обещать ей долгое и верное, быть с ней изо дня в день — нет, нет и нет. Сейчас она стала ему дорога и близка, и он мог бы пойти к ней, наговорить всякое, и все было бы искренне. Он бы обнял ее, сказал бы, как она хороша, как нельзя ему без нее, а назавтра... Что стало бы назавтра? Не то же ли самое, что и две с лишним недели назад?

«Сам я еще не пойму ничего. К Варе хочу».

— Чо стоишь? — окликнули его, и он узнал Колю Агаркова. — Пойдем в баню!

— Кто ж в клубе-то играет?

— Под радиолу. Свет подключили. Пошли попаримся. Спины потрем друг другу.

— Пошли!

Мишка побежал в дом, похватал мыло, полотенце, мочалку и выскочил к Коле.

— Веник есть?

— А как же! — сказал Коля. — Сейчас напустим пару, эх!

«Ну и отлично».

— Варька молоко цедит, — сказал Коля, когда они появились возле ее окон. Высоко подняв над крынкой ведро, Варя переливала молоко. В склоненной ее голове и задумчивости было что-то домашнее, обычное... — Значит, вас завтра угоняют обратно? — спросил Коля. — Да, при вас было веселее. Я вообще люблю веселых. Я такой человек: горе горем, а на людях как ни в чем не бывало. Иной раз и над собой посмеюсь. Когда-то дал волю, рост маленький, ну и пошло. А я не обижаюсь. Я и на тебя не обижаюсь, — сказал он вдруг. Мишка недоуменно приостановился. — Я такой, я не обижаюсь, — повторил Коля.

— Ты о чем?

— Да чо ты с Онькой. Ты мужчина, тебе простительно, это ей непростительно, а тебе можно.

 

— Boт ты о чем, — догадался Мишка.

— Я посмотрел, посмотрел, — рассуждал Коля, быстро шагая впереди, — да и плюнул. Эжлив она чо-то выкамаривает из себя — будь здорова, не заплачем. Я парень простой, пусть у меня там рост маленький, в армию не берут, меня же не в капусте нашли. У нас сначала получалось с ней неплохо, а потом смешки пошли. Да провались ты! Но ты не думай, я на тебя не обижаюсь, это я так чо-то, кому-то же надо выложить. Не серчай на меня. Наверно, и правда: сердцу не прикажешь. Вот и баня.

Бодрыми смешными шажками он проскочил двор, кликнул хозяйку, предупредил, кивнул Мишке.

Потолок был низок, и пахло сырыми досками.

— Раздевайся! — пригласил Коля. — Сейчас плеснем ковшик, зашипит, и порядок! Я как бываю в городе, всех стариков пересиживаю. Попаримся и в клуб.

Он зажег лампу.

Когда они вышли, прохладно веяло ночью, а небо было без звезд, мутновато-белое, и Мишка что-то почувствовал остро и сладко, а что — не знал.

Вот ночь, они идут из бани, горят окна, торопится в клуб молодежь. Все обычно, а между тем в душе каждого таится что-то глубокое, то стихает, то наплывает вновь. И у него сейчас томится все сразу: и восторг, и печаль, и ласковость, и деревня, и Коля, Онька, Варя, все, все его мысли в эту тягучую, дымно-желтую осень, и опять Варя, отъезд, долгие неизвестные месяцы дальнейшей судьбы, воспоминание об осени, об улице, об окне, в котором он часто видел ее, Варю... Мечты!

Они прошли мимо, на этот раз комната пусто светлела, и, будь Мишка один, он постоял бы тайком в стороне, дождался, пока она появится, чтобы поглядеть на нее и подумать.

Коля пригласил его к себе. Они выпили, Коля быстро захмелел, кричал: «Друг! Не обижайся на меня за Оньку!» — звал в клуб, просил писать письма.

— Нравишься ты мне, — обнял он Мишку. — Молчишь, но знаешь много.

«Варя...» — находило на Мишку, и хотелось бежать к ней, отворить дверь, и чтобы она кинулась навстречу, все понимая.

— Прости, Коля, — в приступе сказал он, — прости, но мне надо в одно место. Если ничего не будет, я вернусь!

— Она в клубе, наверно, — скрывая ревность, сказал Коля.

— Она в клуб не ходит.

— Еще как!

— Совсем не то, Коля. Совсем не то, о чем ты думаешь.

Едва он поравнялся с ее окном, стало стыдно, и отчаяние пропало. Он побрел назад. На стане горел костер. Нина кидала в воду очищенную картошку и пела. Студенты ушли в клуб. Он лег на топчан.

«Еще косою острою...» — неслось от костра.

Все-таки хорошая была песня. Под эту ночь, под разговоры и мысли. «Пойти, что ли, посидеть возле Нины. Обиделась, не прощает».

— Что ты на танцы не пошла? — вышел и спросил он ее. Она не ответила. Он снова заполз на топчан, откинулся на спину.

И незаметно уснул.

Снилась ему Варя. Она просила его снять сапоги и говорить тише, с опаской указывая пальцем на окно. И сама подошла к нему.

И он вздрогнул, проснулся.

Проспал!

Ах, все проспал, уже утро, ребята шумят и, кажется, собираются к машине. Он проспал и уже не успеет, уже не будет вечера, не прийти к окну, и ничего не случится, никаких воспоминаний не оставит о себе, не прокрасться к ней, не стукнуть в окно! Как же он проспал, боялся, не заснуть бы, и заснул?!

— Который час? Утро?

Heт, догадался он тут же, ребята только вернулись из клуба и доедали холодную картошку.

И, легко вскочив, причесавшись, отрадно, как будто его ждали, выбежал на улицу, пошел к ней.

По деревне стлалась лунная полоса. Еще горячий ото сна, Мишка углублялся в конец улицы, все думая и думая о Варе.

Он прошелся в самый конец, постоял у леса, замечая на ветках снежный пушок, подумал о зиме в этом селе и поворотил обратно, мимо темного Онькиного окна.

Едва подошел к Вариным окнам — опять засомневался. Он перебежал двор и стал у двери, прислушиваясь. Донесся скрип деревянной кровати.

«Неловко, — подумал он, — ночь, не поймет».

Он стоял минут двадцать.

Потом осторожно, с задерживающимся дыханием поторкал пальцами в дверь.

— Варь... Это я.

— Чо тебе здесь ночью делать, кто это? А кто он ей?

Голос был уже от окна, по-видимому, она встала и смотрела во двор.

Мишка проклял себя. Как-то по-мальчишески стыдно, неприятно. Кто он такой и кто она ему, ведь не поймет, не откликнется и грубо прогонит, а как бы хотелось, чтоб вся оживилась, будто ждала уж с каких пор, ждала этой одинокой немой ночи, ждала стука и звала как своего, как в песнях поют, да, да, как в песнях, как еще не было пи разу в жизни и как он лишь сочинил, бредил ею в полусне, в частые свои думы о ней, о чем-то совершенно близком, вечернем!

Чуток был Мишка в эти минуты, и даже интонация, скука в голосе ранили его, и он бы ушел, но что-то удерживало его.

Он помялся и глухо, неуверенно сказал:

— Свои.

— Какие еще свои? Свои все дома.

— Выйди на минуточку. Очень прошу.

— А кого надо?

— Варю.

— Она уехала в Северное. Кому надо Варю — пусть днем приходит. Чо за свидание ночью?

— Варя, что-то скажу.

— Какая я вам Варя? Это сестра. Нету Вари, и не стучите.

Мишка подобрался к окну, застыл, холодея от позора. Вдруг загремела внутренняя дверь, раскрылась вторая, и на пороге возникла женщина. Она, Варя, с зимним платком па плечах, стоит, насупившись.

— Чо такое? — сказала она легко, даже ласково. — Ночь-полночь.

Он подошел, стал близко, она ждала, молчала, дышала, замирая. Он почувствовал запах ее волос, увидел мягкие красивые губы и перехватил ее руку.

— Входи, раз пришел, — сказала Варя.

Перед этим она целый час ворочалась под одеялом на скрипучей деревянной кровати. Несколько раз ей чудилось, будто кто-то стучит. Она подскакивала в одной рубашке к окну. Где-то в глубине улицы началась песня и вскоре, точно подкрадываясь, послышалась ближе, у соседнего дома, потом под ее окнами. Песня была хорошая, слова ей всегда нравились. Пели студенты. Варя следила — нет ли знаковых и почему-то таила от себя, не хотела признаваться, что ищет она кого-то одного. В какой-то миг пережила она свое девичество. Не так ли и с ней было когда-то? Куда и ушло все — и проводы, и надежды, и то золотое время, когда она тоже считалась счастливой полуночницей? Уже не повеселиться, как Онька, не ждать воскресенья, уже не хлопотать о нарядах и в двадцать три года жить как пожилой. «Гуляйте, — благословляла она студенток, — гуляйте, беззаботные. Гуляйте да глядите на них в оба, чтоб не обманули, как меня, ласками».

Вздохнув, она подошла к разогретой постели и завернулась в одеяло. Кого же она все-таки высматривала среди них? Да нет, никого, оправдывалась она и тем самым дразнила себя, нет, сердилась на жизнь, чепуха какая-то — ну что она, как маленькая, разгорячилась, разнежилась? Нет уж, это ночь виновата. Варя не верила уже себе, потому что не раз с ней бывало такое и в прошлом; намечтается, и потом нелегко отвязаться от выдумок и перебороть себя.

Но парень ей нравился.

«Ах, — серчала она опять, — все это игрушки. Это Оньке еще туда-сюда. Он приехал как на отдых, работа ему как забава. Устал, отдохнул, и ни о чем голова не болит. Умылся — в клуб, и мысли только о танцах, про то, как поют да гуляют. Тут дров надо к зиме, детишек обуть — до звезд ли, до обманов».

И тут она услыхала стук.

«Гошка... — определила она и стала ругаться шепотом. — Никак не отвадишь».

— Варь... Это я.

Голос был не Гошкин, но она не расслышала чей. Сердитая, позабыв о детях, она громко отвечала на просьбы и наконец угадала по интонации Мишку, рассмотрела даже его лицо. Стоять босой на полу было холодно, она, удивленная, подошла к кровати, села, печальная, на краешке.

— Нету Вари и не стучите, — сказала Варя уже назло себе и побоялась, что он уйдет. Он уйдет! Повторяя эти слова, она натягивала юбку, шарила по полу руками, искала обувку. Он уйдет! Сердце так чувствовало, что он явится. Она спешила, толкнула дверь и стала, желая, чтобы ее сразу обняли. Мишка загораживал ей свет, она пригляделась, помолчала, и вдруг само собой вырвалось:

— Входи, раз пришел.

Впустив его, она щелкнула выключателем и сощурилась.

«Вот я какая, — застеснялась она. — Чо теперь делать буду?» Посреди комнаты висела зыбка, в ней спал ребенок. Поближе к окну и занавеске, скрывавшей собою лавку и недра, была маленькая кроватка, и на ней, подложив ладошки под щечку, спал четырехлетний сын. Слева был стол, справа у входа — деревянная кровать, сбоку — окно во двор, вдоль голых окон на улицу — две лавки. Пусто, чисто, одиноко.

«Дети, — подумал Мишка. — У нее дети».

— Присаживайся.

— Ничего, постою. Может, вырасту.

— И так вымахал, слава богу.

Он сел между окон на лавку. Варя внесла тряпку, вытерла следы от Мишкиных сапог.

— Натоптал я тебе,— извинился Мишка. Не годился он для ночных свиданий.

— Да ладно, теперь уж чо.

Она еще ни разу не взглянула на него. Вынесла тряпку в сени, проверила засов, вошла, прислонилась спиной к печке. О чем она думала?

В зыбке заплакал ребенок.

— А-а-а-а-а! — качнула она зыбку, повернулась спиной, склонилась и дала ребенку грудь.

«Зачем я пришел? — стеснялся Мишка. — До меня ли ей?»

Вскоре ребенок уснул. Варя опять притулилась к печке.

— Варь... Можно попить?

— Попить?.. Молоко будешь?

— Лучше воды.

— А может, молока?

Она принесла из сенок крынку молока, налила в кружку.

— Угощайся. Вечерошник. Хлеба дать?

— Не надо.

Она следила, как он пьет.

— Корова своя, что ль?

— Своя.

— А кто же сено на зиму готовит?

— Сама.

С улицы вдруг постучали.

Варя поспешно коснулась выключателя, бросилась к окну .

— Я к тебе.

— Чо такое? — спросила Варя.

— У тебя нет случаем накваски? Скипятила, заквасить нечем.

— Ой, ты знаешь, у меня было на донушке, я все пополоскала и вылила. У Оньки не спрашивала?

— Когда она у нее была! Она вон, наверно, все отце в клубе, да и нету у нее. Ты подумай, какое дело! Я, главное, залила кастрюлю, скипятила, а то не подумала, что накваски нет, рассчитывала на тебя...

— Мне бы не жалко, — сказала Варя.

— Вот наказание! — переживала женщина и слишком долго не уходила, мучила Мишку и Варю. — Ты чо свет потушила? Спать?

— Ага, пора уже...

— Пошла я тогда.

— Не жалко бы, но я не рассчитывала, что придешь, а то б оставила.

— Ладно, бог с ней.

Соседка ушла, стало легче, и к Мишке вернулось вечернее настроение. Варя не включала свет, ждала, пока соседка отойдет подальше. Во тьме они тревожно чувствовали друг друга. Они молчали и точно признавались и призывали к себе. И если бы они заговорили, то о постороннем, ненужном, а молчание в темноте объясняло им все. Хотелось подступить к печке, где она стоит, смутившись, осмелиться и шепотом объясниться. Она тихо-тихо стронулась с места и пошла к нему, смутно белея лицом, задела его, он протянул руку к ее талии, и... она зажгла свет, сожмурилась. Обоим стало неловко. Сразу куда-то делись нежные полуночные мысли, и Мишка, выручая себя и ее, сказал:

— Ты с сестрой живешь?

— Угу, — поежилась она и накинула на плечи шерстяной таток.

— Замерзла?

— Холодновато чо-то.

«Давай погрею», — сказал бы Гошка.

— С вечера подбросила, думала, хватит. Мороз ударяет, не сегодня-завтра снегу выпасть. Оно и лучше, а то эта грязь, к корове не подступишься. Я еще говорила ей, — вспомнила она о сестре, — одевайся потеплей, мое вон пальто возьми, хоть и старенькое, а все ж лучше. Не-ет, поехала форсить. Замуж собралась.

Мишка глянул в окно. За облаками текла луна, тишина держалась над улицей, и по огородам, и к лесу. Завтра они встанут чуть свет, попрыгают в кузов, завернутся в одеяла, согреются песнями — и все, больше не быть ему здесь.

— Варь! — близко под окном закричала женщина. — К тебе можно?

— Ой, Оньк, — подбежала Варя и выключила свет. — Ты чо?

— Так, делать мне нечего. Не знаю, куда прислониться. Чо свет-то потушила, кого скрываешь?

— Нимало. Спать буду.

— Смотри у меня. Мишку не видала?

— Нет. А чо?

— Ничо. Спрашиваешь еще!

— Ну, не знаю я вашего дела.

— Чо ты злишься-то?

— Ничо я не злюсь. Спать хочу.

— С этих пор-то! Открой, я посижу, хоть на карты скину.

— Ой, Онька, иди уже. Ей-богу, спать охота, только ребятишек уложила, побудим опять. Иди — завтра.

— Куда идти-то? Куда идти? Матери я не видела, что ль. Ох, зараза, — выругалась она, — тошно так, кто б сжалился! Прямо не знаю, чо б с собой сделала!

— Да чо это ты так?

— Та-ак. Когда студенты уезжают?

— Завтра, говорили. А чо?

— Ничо. Пойду, там бабы в комнатушке капусту режут. А поют — плакать хочется. Прямо бы сейчас выпила да поплакала. Ты тоже... подруга называется...

— Чо я тебе?

— Ничо. Спи уже, чо с тебя возьмешь.

Еще раз, пока женщины переговаривались через стекло, Мишку застал стыд: будто вместе с Варей они скрывали сейчас что-то неприличное, воровское. Но едва Онька умолкла и ушла, нм завладело старое чувство. Долго и напряженно сидели они в темноте.

— Может, мне уйти? — сказал Мишка, когда она вновь зажгла свет.

— Сиди, теперь уж чо. Не мешаешь.

— Карты все? — спросил Мишка, заметив на подоконнике потрепанную колоду. — Кто это у вас играет?

— Онькины. Ворожит иногда. Хотела ж сегодня поворожить, да…

Они взглянули друг на друга.

— Раздать? Или погадай мне...

— Сядь от окошка подальше. Я не умею, забыла, какая карта к чему.

— Вдвоем что-нибудь поймем.

— Ты какой? — глянула она на его волосы. — Бубновый, — и положила короля на середину стола. Мишка снял плащ и подсунулся к ней.

— Тридцать шесть картей, четырех мастей, — начала она шепотом, — скажите всю правду. Чо на сердце бубнового короля, чо у него в тайности... Переживаешь ты о своей сердечности... Неприятности будут. — Мишка глядел на ее руки, губы. — Надеешься на червенный разговор, на встречу с червенной дамой в чужом доме... Чо-то злишься страшно. Ты злой небось? Но тут замешана еще одна дама. Вот она. Вот возле короля лежит. Дела не будет, король хоть и рядом лежит, близко к сердцу, а повернулся в другую сторону, видишь, куда? Так, чо ж еще? Как бы не соврать, гадать-то не умею, а врать не могу. Для короля... Не пойму... Для дома... Для дома свидание и еще чо-то, чо-то такое, в общем, хватит и этого, — засмеялась она и посмотрели теперь уже близкими глазами, дрогнула губами. — Для сердца... Переживаешь, а чо переживаешь? Чо ты переживаешь?

— Разве видно по мне?

— Картам все видно.

— А тебе?

— Мне, что ль? — растерялась она. — Мне больше всех видно.

Мишка любил ее в эту минуту нетерпеливо и грустно. Она гадала, шевелила пальцами карты и плохо соображала, потому что свои мысли перебивали то, что выпадало на картах. Мишка слушал, и тоже плохо запоминал, и горячел, особенно в тех случаях, если карты намекали на что-то о них, о нем и о ней, и оба уже не могли вести себя просто, вынуждали себя к пустым словам, душа же просила иного.

— Теперь на себя, — сказал Мишка.

Себе она гадала без интереса. Скинула бубновую девятку и усмехнулась, закрыла губы рукой.

— Нагадала!

— Ну, ну...

— Крупный разговор через бубновую постель... — выскочило у нее, и она как бы извинилась с опозданием, — Девятка бубновая — постель. Дальше чо-то выпадает неинтересное, неизвестно, чо к чему. Хм... У порога бубновый король.

«Я», — подумал Мишка.

— Со своим разговором. Но разговор такой... не... через этот разговор предстоит удар червенной даме. Ну, а эта дама, я, значит, — призналась она, — надеется на какую-то полюбовь, — она придвинулась и коснулась его плечом. — Но это принесет ей только обман и страшные хлопоты.

Для дамы, для дома, для сердца, что было, что будет, чем сердце успокоится...

Для сердца... А для сердца мне ой как хорошо, подумай-ка, хм, предстоит неожиданный интерес от благородного короля.

«От меня, значит», — сказал себе Мишка.

— Хорошо выпало для сердца. У, да со своими наде-е-ждами, со своими желаниями, со своей любо-овью...

Мишка осторожно протянул руку, привлек ее к себе, поцеловал. Задыхаясь, они сразу разнялись, она вздохнула и стала печальна. Молчала. Он еще раз поцеловал ее и целовал долго, но неумело, и тогда она обняла его и поцеловала сама — ненасытно и благодарно. Комната светлела, на дворе пошел снег. Зима!

— Зима, — сказал Мишка.

— Смотри-ко, правда зима,

— Сядь поближе.

— Я возле тебя.

— Сядь вот так... Варь... Чьи это дети?

— Мои.

— Ты такая молодая.

— Молодая, да ранняя. Двадцать три года, мало? Тебе сколько?

— Девятнадцать. На днях девятнадцать.

— Ого! Ба-атюшки! — шепотом воскликнула она и отодвинулась. — На четыре года, ого! Совсем мальчик, ой-е-си! С у-ума сойти.

Они разбудили ребенка.

— Ма-ам! — заплакал мальчик.

— Чо, чо, сыночка? — соскочила Варя. — Холодно? На двор?

— Я боюсь один. Иди рядом.

— Спи, сынок, сейчас мама придет к тебе.

— С кем ты разговариваешь? С тетей Оней?

— С тетей Оней, деточка, с тетей Оней. Спи, спи, родненький. Завтра на саннах покатаю.

— Молочка хочу.

— Молочка тебе? Сейчас. — Она принесла из сеней молоко, налила ему в кружку, и он пил, чмокал, потом утих и заснул.

Она пришла, села возле Мишки, сама обняла его и положила голову ему на плечо. Мишка нежно целовал ее. Он целовал и думал, что все-таки ему надо уйти. Было грустно оттого, что он завтра уезжает.

— Какой ты... — прошептала она. — Век бы так сидела.

Опять со двора кто-то громко застучал в окно.

— Тихо, — встревожилась Варя. — Пусть думают, сплю. Стук повторился, и уже настойчиво, грозно — ладошкой.

— Кто это может быть? — спросил Мишка.

— Есть тут такие. Дома не сидится, шастают по чужим дворам.

На этот раз с дрожью забилась дверь в сенях, и Варя перепугалась — как бы не сломали.

— Вот человек! Убила бы! — заругалась она. — Чо хочут, то и делают, знают, что некому заступиться.

— Ва-арь! — звал уже под окнами мужской голос. — Чо, оглохла? Не притворяйся, открой! Открой, чо ли! Слышь? Откроешь? Последний раз говорю, откроешь?

Ненадолго установилось молчание.

— А-а! Ну, все! Ну, зараза, сейчас! Все равно ворвусь, раму высажу.

— Гошка, ты чо, ты чо это? — закричала она. — Ты чо это выдумал? Я уже сплю, чо ты приперся? Напился! Где напился, туда и ступай.

— Ты меня не посылай!

— И ты ко мне не лезь! Назнал, детей побудишь, сдурел, чо ли?

— Ва-арька! Забыла, да?

— Иди ты, Гошка! Иди, а то завтра мало не будет! Я скажу где следует. Кому это понравится — ночью, под окнами?

— Чо это тебе вдруг не понравилось? Откроешь, нет?

Он замолк, потом дверь опять заскрипела. Гошка колотит кулаками, пробовал снять с петель, ругался, иногда звал: «Варь... ну Варь... чо ты?»

— Ой, мамочки, — прижалась она к Мишке, — не знаешь, куда и деться. Как хорошо было... Пришел... Просили его!

Гошка ломился.

— Придется впустить, — сказал Мишка и решился: «Драться так драться».

Варя накинула фуфайку, зажгла свет и вышла в сени.

— Чо ты? — сказала она ему тем бессильным, виновным голосом. Уговаривала она его минут десять, не открывала. Что за секреты были у них?!

Гошка все-таки ушел.

Она подсела к Мишке, вздохнула.

— Что такое?

— Не дай бог, уж и не рада, чо ты пришел. Стыдно. Да ладно, теперь уж все равно, нечего жалеть. Вот, скажешь завтра, Варька позарилась на молодого. Правда?

— Ты удивилась, что я сегодня пришел?

— Думаешь, мы мало замечаем? Да, жалко. Целый месяц ходили мимо. Сижу с тобой, будто я и не мать двоих; детей. На четыре года, на четыре года! — изумилась она. — Ой-е-ей, вот отколола я номер, ну хоть бы на два! Чо тогда в сенках стоял и не вошел?

— Гошка сидел с тобой.

— Нимало. Я его выгнала следом за всеми. Охмелела, вышла во двор, потом до Оньки дошла — думаю, постучать, нет. Хоть поговорим. И не стала. Гляжу, Коля ее из ворот тащится, злой, не пустила, видать. Я раньше, как сестра дома, часто к ней ночевать бегала. Или она ко мне. Чо у тебя глаза блестят? Ой! — опять удивилась Варя. — И на четыре года, на четыре года...

Она припала к нему теплыми цепкими губами, обвила его шею, стала совсем дорогой, чуткой, своей. И было бы все, как мечтал он месяц назад, бредя за ней по лесу, — выбегала бы она в сенки, легкая, заждавшаяся, вся своя, вела бы к себе, и никого им бы не надо. Было бы, если бы он завтра не уезжал.

— Расскажи, как ты жила здесь,

— Чо рассказывать... Как все, так и я. Ну, может, не как все, а... как тебе и рассказать... Да ничего интересного!

Внезапно они умолкли, только иногда Мишка шептал «дай губы», «тебе хорошо?», она слабо отвечала «да, да», но с этих минут ему не верилось, она как-то остыла, взгрустнула, сказала ему «тебе девки нужны», встала и как бы забыла о нем — принесла из сенок молока, потянулась и вспомнила, что ей завтра гнать скот на убой в Северное.

— Позавтракаем, чо ли. Я проголодалась.

А Мишка сперва обиделся, не прислушался к ее словам о заботах. Она все еще виделась ему такой, как в первые дни, когда он шел за ней из лесу. Он уедет, думалось ему, и она останется в этой комнате, в своем Остяцке, подоит корову, накормит детей и куда-то пойдет, о чем-то вспомнит, и мелькнет один день, потом другой, потом неделя, месяц, год, и будут всходить травы, осыпаться лес, начнет стыло белеть зима, и придут ночи, когда свет льется на пол, озаряя комнату, и эта ночь — какая ночь! — скоро померкнет для нее, сомкнётся с другими, тогда как Мишке не забыть ее никогда. Такой и запомнится ему осень — с окошками, со стуком, со взглядами, с мальчишескими чувствами к одиноким чалдонкам.

«На четыре года, на четыре года...» — вспомнил он.

Варя хотела спать.

— Скоро светать начнет, — сказала она.

Летел белый-белый снег, блестел, покрывал двор. В комнату проникал рассвет.

Они попили молока, и Мишка, прислонившись к ней на лавке, незаметно уснул. Он дремал и видел сон, будто он дома, лежит неловко в постели и ощущает лицом что-то материнское, как в раннем детстве, когда он не засыпал, пока не положит матери руку на грудь. Очнулся и вздрогнул: нет, он в чужом доме, пришел вечером, гадали на картах, сидели, и он заснул, и сейчас на дворе утро, снег.

— Пора мне, — сказал он при белом свете окон.

— Иди, соседи увидят.

Мишка посмотрел на нее, прощаясь с ней навсегда. Останься он теперь на месяц в Остяцке, ничего бы не сбылось: напрасно бы он крался к ее окну, она не выскочила бы в сенки и не шептала ему что-то по-бабьи простое. Он не обижался на Варю. Он просто чувствовал себя перед нею очень маленьким.

Зима ждала его на дворе. Он грустно распрямился на воздухе, прохрустел сапогами по снежному двору, в последний раз прощаясь, запоминая округу. Ему все еще казалось, что она провожает его взглядом в окно. Ему так хотелось. Оглянулся, да нет, только послышался крик ребенка в комнате, и никто ему не помахал.

Он и не мог увидеть ее — Варя к тому времени успокаивала дочку и не думала уже о том, что женской тоской наваливалось на нее вчера перед сном и что волновало ее, когда гадала на картах и потом целовались. Нет, не до того ей было. К утру опять она отрезвела, опомнилась, что уже не девочка она, не полуночница, не Онька. Конечно, ему хорошо было с ней, и он бы наслаждался сладким шепотом бесконечно, но она-то помнила, как бывает днем, когда никого нет рядом. Она знала, что остается одна и Мишка ничем ей не поможет. Другого бы она спровадила, не стесняясь, а его побаловала — уж очень ласково он глядел на нее. Наконец он поднялся, намерился трогательно проститься и все понял — смутился и скоро вышел. Она, как только он хлопнул в сопках дверью, глянула от печки в окно — проверить, не увидал ли его кто в такой ранний час во дворе? Переждала с полчаса и взялась топить печь для ребят, потом вышла доить корову. Управилась, привалилась к полушке, и забылась, и так бы проспала все на свете, если бы не растолкала Онька.

— Чо нежишься? — ухмылялась Онька. — Проводила своего?

— Кого? — насильно притворилась Варя.

— Не придуряйся — видела. В плаще кто был? Дед Еремей, чо ли?

— Нимало.

— Еще и нимало.

Варя покраснела, перекинулась на другой бок. «Чо б соврать ей, — хитрила она. — Ну никуда от нее не денешься».

Онька трясла ее за плечо:

— Покраснела? Стыдно? Все Оньку ругаете, а сами...

— Да он посидел и ушел.

— Ну дак! — разыгрывала Онька. — Посидел, конечно. Как братик.

— Они ж сегодня уезжают, приходил утром прощаться.

— Вот интересно: за мной ухаживал, с тобой прощается.

— Врешь, поди. Когда он там ухаживал?

— Ха-ха! — упала к ней на грудь Онька. — Не веришь? — Детей с ними крестить, чо ли.

— Тебе, я знаю, хозяина бы, самостоятельного.

— А как же. О жизни надо думать.

— А я ласку люблю.

— Ну и люби, — сказала Варя. Откуда что приходит: теперь она вспомнила себя в те минуты, когда открывала ему дверь. Как ей хотелось того же, что и Оньке! Скакать по ночам, прятаться — до поры.

— Скажи, — обняла Онька подругу, — скажи, Мишка был? Я не видела, разыграла.

— Отстань, никакого Мишки не было. Ему девки нужны. Да чего мы об этом, мало нам других разговоров! Они о губах только и думают, — вредничала Варя, а сама была, немножко довольна.

— Оно так и лучше, — сказала Онька.

— Вам только бы звезды хватать...

— Звезды! Мне вон сейчас скот гнать. Ты, я да Колька. Одевайся.

— Куда я ребят дену?

— К матери моей.

Они скоренько разогрели вчерашний суп, покормили и отнесли детишек, встретили Колю и через полчаса погнали скот в Северное.

Студенты выехали в восемь.

За деревней ехали по лесу долго, целый час, потом открылись снежные поля. На востоке краснело сквозь морозную дымку солнце. Машка ютился теперь в углу, у кабины, одеялом не укрывался. Нина его ненавидела. Он молча смотрел на пропадающую в метели дорогу. Вскоре машина обогнала стадо телят, и Мишка увидел сбоку закутанную Оньку с палкой в руке и Колю Агаркова верхом на лошади. Уступив дорогу, стояла в снегу невысокая Варя, тоже с палкой.

— Э-э! — опознали их студенты, помахали и разом обернулись к Мишке, ехидно показывая, как много им стало известно. Онька рассеянно глянула вслед, вскинула руку и долго-долго держала ее, прощаясь и не ведая, что над нею смеются. Варя стояла отвернувшись и, наконец, скрылась. Время уносило его от них. Деревня, осень, вечера и знакомые лица — все становилось воспоминанием, и чем дальше отъезжали они, тем сильнее было оно. Опять думалось о поэзии полей, дальних мест, об окошках, запахе в сенках и голосах в тишине, опять представлялась ему Варя, но не в снегу, на холоде, а на лавке возле окна, Варя, та Варя, которую он и позже вспомнит не раз, и совсем уже близко будет думаться о первом снеге, пурге, о том, как удалилась машина, как было холодно и как он не придал тогда значения тому, что женщинам холодно, и чему-то еще непременному, тому, что и для него со временем станет не мечтами, а жизнью.

 

1965 г.

← Вернуться к списку

Комментарии


Виолетта
15.04.2013 13:33
Не устаю перечитывать.... Так душевно писал!!!!

115172, Москва, Крестьянская площадь, 10.
Новоспасский монастырь, редакция журнала «Наследник».

«Наследник» в ЖЖ
Яндекс.Метрика

Сообщить об ошибках на сайте: admin@naslednick.ru

Телефон редакции: (495) 676-69-21
Эл. почта редакции: naslednick@naslednick.ru