Наследник - Православный молодежный журнал
православный молодежный журнал
Контакты | Карта сайта

Культура

Великий землепроходец


Таких людей, как Пржевальский, я люблю бесконечно.

А. П. Чехов

 

Бывают, как писал Пушкин, странные сближения. Надо же: день рождения Н. М. Пржевальского приходится по новому стилю как раз на 12 апреля — на тот день, когда Гагарин побывал в космосе. Поэтому невольно сопоставляешь двух этих людей, двух героев, которые расширяли границы русского самосознания, открывали мир для России, и Россию — для мира.

Недаром Британское Королевское общество назвало Пржевальского “самым выдающимся путешественником мира”. А сдержанный Чехов в некрологе великому путешественнику написал о нём с таким пафосом, с каким никогда ни о ком не писал.

Личность Пржевальского была поразительно цельной и поразительно многосторонней. Одно перечисление его научных заслуг и открытий, им сделанных, занимает немало места и вызывает недоумение: как мог один человек, проживший не так уж и много (Пржевальский умер от тифа в возрасте 49 лет), совершить то, что под силу, кажется, только целым исследовательским институтам? Он и картограф, прошедший пешком и верхом около 35 000 (!) километров и составивший карты всех пройденных мест; он и зоолог, открывший несколько неизвестных ранее видов животных; он и орнитолог, чьи описания птиц и коллекции чучел не имели равных в России; он и климатолог, исследования которого установили, что средняя годовая температура Центральной Азии на 17,5°С (!) ниже, чем это считалось прежде. В сущности, Пржевальский открыл миру целый неизведанный континент, колоссальный по площади, загадочный и труднодоступный.

Не забудем, что генерал Пржевальский, кроме того, был знаменитым охотником и первоклассным стрелком. Он был, наконец, храбрецом, то усмирявшим китайских разбойников в Манчжурии, то атакующим и обращающим в бегство конных бандитов-дунган, чьё число в десятки раз превосходило численность небольшого отряда Пржевальского.

Но в дни юбилея хочется вспомнить о самом, может быть, главном таланте этого удивительного человека. Пржевальский является автором книг, несомненно и прочно вошедших в золотой фонд литературы о путешествиях.

Вообще, русская путевая проза — важная составляющая нашей великой литературы. По сути, она начинается со “Слова о полку Игореве”, повествующего о военном походе на половцев. А затем было и “Хожение за три моря” тверского купца Афанасия Никитина, и “Письма русского путешественника” Николая Карамзина, и “Путешествие в Арзрум” Александра Пушкина, и гончаровский “Фрегат “Паллада”...

И даже на фоне всех этих ставших русской классикой произведений книги Пржевальского выделяются замечательной ясностью изложения, прямотой и точностью взгляда на мир.

Несомненно, что путевая проза Пржевальского восходит к Пушкину — точ-нее, к его “Путешествию в Арзрум”. Именно по камертону пушкинской прозы — решительной, точной и благородно-простой — выстроены многие страницы книг Пржевальского. Порой даже кажется: именно Пржевальский и совершил за Пушкина то самое путешествие в Китай, на которое поэт безуспешно испрашивал разрешения властей в 1829 году. Словно бы напрямую от Пушкина путешественник перенял удивительную способность прямого, отважного, ясного взгляда на мир. Это взгляд одновременно ребёнка — и воина, человека, влюблённого в жизнь, но при этом способного твёрдо взглянуть в лицо собственной смерти.

Можно провести немудрёный эксперимент, подтверждающий сказанное. Вот, к примеру, несколько почти наугад выбранных мест из “Путешествия в Арзрум”:

“Переход от Европы к Азии делается час от часу чувствительнее: леса ис-езают, холмы сглаживаются, трава густеет и являет большую силу растительности; показываются птицы, неведомые в наших местах; орлы сидят на кочках, означающих большую дорогу, как будто на страже, и гордо смотрят на путешественников; по тучным пастбищам

Кобылиц неукротимых Гордо бродят табуны.

Калмыки располагаются около станционных хат. У кибиток их пасутся их уродливые, косматые кони, знакомые вам по прекрасным рисункам Орловского.

На днях посетил я калмыцкую кибитку (клетчатый плетень, обтянутый белым войлоком). Всё семейство собралось завтракать. Котёл варился посредине, и дым выходил в отверстие, сделанное в верху кибитки. Молодая калмычка, очень собою недурная, шила, куря табак. Я сел подле неё. “Как тебя зовут?” — ***. — Сколько тебе лет?” — “Десять и восемь”. — “Что ты шьёшь?” — “Портка”. — “Кому?” — “Себя”. Она подала мне свою трубку и стала завтракать. В котле варился чай с бараньим жиром и солью. Она предложила мне свой ковшик. Я не хотел отказаться и хлебнул, стараясь не перевести духа. Не думаю, чтобы другая народная кухня могла произвести что-нибудь гаже. Я попросил чем-нибудь это заесть. Мне дали кусочек сушёной кобылятины; я был и тому рад...”

“На другой день поутру отправились мы далее. Турецкие пленники разра- ботывали дорогу. Они жаловались на пищу, им выдаваемую. Они никак не могли привыкнуть к русскому чёрному хлебу. Это напомнило мне слова моего приятеля Шереметева по возвращении его из Парижа: “Худо, брат, жить в Париже: есть нечего; чёрного хлеба не допросишься!”

“Переезд мой через горы замечателен был для меня тем, что близ Коби ночью застала меня буря. Утром, проезжая мимо Казбека, увидел я чудное зрелище. Белые оборванные тучи перетягивались через вершину горы, и уе-динённый монастырь, озарённый лучами солнца, казалось, плавал в воздухе, несомый облаками. Бешеная Балка также явилась мне во всём своём величии: овраг, наполнившийся дождевыми водами, превосходил в своей свирепости самый Терек, тут же грозно ревевший. Берега были растерзаны; огромные камни сдвинуты были с места и загромождали поток...”

А теперь предлагаю читателю несколько выписок из книги Николая Михайловича Пржевальского “Путешествие в Монголию и страну тангутов”. Легко можно видеть их близость и по духу, и по стилю к пушкинским текстам. И это настолько достойная проза — прямая и точная, полная сдержанной силы, — что трудно остановиться, цитируя Пржевальского.

“Алашаньская пустыня на многие десятки, даже сотни вёрст представляет одни голые сыпучие пески, всегда готовые задушить путника своим палящим жаром или засыпать песчаным ураганом. Иногда эти пески так обширны, что называются монголами “тынгери”, то есть “небо”. В них нигде нет капли воды, не видно ни птицы, ни зверя, и мёртвое запустение наполняет невольным ужасом душу забредшего сюда человека”.

“14 сентября мы пришли в город Дынь-Юань-ин и в первый раз за всё время экспедиции встретили радушный приём от местного князя... Имени князя узнать мы не могли, так как монголы считают грехом произносить имена своих начальников, а тем более передавать эти имена кому-либо чужому... Сам князь, человек лет сорока, имеет довольно благообразную физиономию, хотя всегда бледен, так как сильно предан курению опиума. По своему характеру он взяточник и деспот самого первого разбора. Пустая прихоть, порыв гнева, словом, личная воля заменяют всякие законы и тотчас же приводятся в исполнение без малейшего возражения с чьей-либо стороны. Впрочем, такой порядок существует во всей Монголии и во всём Китае без исключений”.

“Из обычаев монголов путешественнику резко бросается в глаза их обыкновение всегда ориентироваться по странам света, никогда не употребляя слов “право” или “лево”, словно эти понятия не существуют для номадов. Даже в юрте монгол никогда не скажет “с правой” или “с левой руки”, а всегда “на восток” или “на запад” от него лежит какая-нибудь вещь... Все расстояния у монголов мерятся временем езды на верблюдах или лошадях: о другой, более точной мере номады не имеют понятия”.

“Самые ничтожные расстояния, хотя бы только в несколько сот шагов, монгол никогда не пройдёт пешком, но непременно усядется на лошадь... Пешая ходьба до того во всеобщем презрении у номадов, что каждый из них считает стыдом пройти пешком даже в юрту близкого соседа”.

“Ламаистское учение пустило здесь такие глубокие корни, как, быть может, ни в одной другой стране буддийского мира. Созерцание, поставляемое монголами высшим идеалом, в сочетании с образом жизни номада, заброшенного в пустыню, и породило тот страшный аскетизм, который заставляет его отрешаться от всяческого стремления к прогрессу, а взамен того искать в туманных и отвлечённых идеях о божестве и загробной жизни конечную цель земного существования человека”.

“Монгол никогда не пьёт сырой, холодной воды, но всегда заменяет её кирпичным чаем, составляющим в то же время универсальную пищу номадов. Этот продукт монголы получают от китайцев и до того пристрастились к нему, что без чая ни один номад, ни мужчина, ни женщина, не может существовать и несколько суток. Целый день, с утра до вечера, в каждой юрте на очаге стоит котёл с чаем, который беспрестанно пьют все члены семьи; этот же чай составляет первое угощение каждого гостя. Вода употребляется обыкновенно солёная, а если таковой нет, то в кипяток нарочно прибавляется соль... Для более же существенной еды монгол сыплет в свою чашку с чаем сухое жареное просо и, наконец, в довершение всей прелести, кладёт туда масло или сырой курдючный жир. Выпить в течение дня 10 или 15 чашек, вместимостью равных нашему стакану, — эта порция самая обыкновенная для монгольской девицы; взрослые же мужчины пьют вдвое более”.

“Те монголы, которым мы давали чёрные сухари, попробовав их, обыкновенно говорили, что “в такой еде нет ничего приятного, только зубами стукаешь”. Птиц и рыб монголы, за весьма немногими исключениями, вовсе не едят и считают такую пищу поганой. Отвращение их в этом случае до того велико, что однажды на озере Кукунор с нашим проводником сделалась рвота в то время, когда он смотрел, как мы ели вареную утку. Этот случай показывает, до чего относительны понятия людей...”

“...путешественнику в среднеазиатских пустынях приходится выносить то палящий зной, то сибирский холод, и переход от одной крайности к другой чрезвычайно крут. Во время пути холод не так сильно чувствовался, потому что мы большею частью шли пешком... Как теперь, помню я это багровое солнце, которое пряталось на западе, и синюю полосу ночи, заходившую с востока. В это время мы обыкновенно развьючивали верблюдов и ставили свою палатку, расчистив предварительно снег, правда, не глубокий, но мелкий и сухой, как песок. Затем являлся чрезвычайно важный вопрос насчёт топлива, и один из казаков ехал в ближайшую монгольскую юрту купить аргала (сухого верблюжьего помета. — А. У.), если он не был приобретён заранее дорогой. За аргал мы платили дорого, но это всё ещё было меньшее зло;

гораздо хуже становилось, когда нам вовсе не хотели продать аргала, как это несколько раз делали китайцы. Однажды пришлось так круто, что мы принуждены были разрубить седло, чтобы вскипятить чай и удовольствоваться этим скромным ужином после перехода в 35 верст на сильном морозе и метели.

Когда в палатке разводился огонь, то становилось довольно тепло, по крайней мере, для той части тела, которая непосредственно была обращена к очагу; только дым щипал глаза и делался в особенности несносным при ветре. Во время ужина пар из открытой чаши с супом до того наполнял нашу палатку, что она напоминала в это время баню, только, конечно, не температурой воздуха. Кусок варёного мяса почти совсем застывал во время еды, а руки и губы покрывались слоем жира, который потом приходилось соскабливать ножом...”

“Порядок наших вьючных хождений всегда был один и тот же. Мы с товарищем ехали впереди своего каравана, делали съёмку, собирали растения или стреляли попадавшихся птиц; вьючные же верблюды, привязанные за бурундуки один к другому, управлялись казаками... Так идёшь, бывало, часа два, три по утренней прохладе; наконец, солнце поднимается высоко и начинает жечь невыносимо. Раскалённая почва пустыни дышит жаром, как из печи. Становится очень тяжело: голова болит и кружится, пот ручьём льёт с лица и со всего тела; чувствуешь полное расслабление и сильную усталость. Животные страдают не менее нас. Верблюды идут, разинув рты, и облитые потом, словно водой; даже наш неутомимый Фауст бредёт шагом, понурив голову и опустив хвост. Казаки, которые обыкновенно поют песни, теперь смолкли, и весь караван тащится молча, шаг за шагом, словно не решаясь передавать друг другу и без того тяжёлые впечатления.

...Добравшись, наконец, до колодца и выбрав место для палатки, мы начинаем класть и развьючивать верблюдов. Привычные животные уже знают, в чем дело, и сами поскорее ложатся на землю. Затем ставится палатка и стаскиваются в неё необходимые вещи, которые раскладываются по бокам; в се-редине же расстилается войлок, служащий нам постелью. Далее собирается аргал и варится кирпичный чай, который летом и зимой был нашим обычным питьём, в особенности там, где вода оказывалась плохого качества. После чая, в ожидании обеда, мы с товарищем укладываем собранные дорогой растения, делаем чучела птиц или, улучив удобную минуту, я переношу на план сделанную сегодня съёмку”.

“...с вершины перевала, ведущего на другой путь, мы увидали в расстоянии 2 верст от себя кучу конных дунган, быть может, человек около сотни... Заметив наш караван, конные сделали несколько выстрелов и столпились при выходе из ущелья, по которому мы шли. Нужно было видеть, что делалось в это время с нашими проводниками. Полумёртвые от страха, они дрожащим голосом читали молитвы и умоляли нас уходить обратно в Чейбсен; но мы хорошо знали, что отступление только ободрит дунган, которые на лошадях всё- таки легко могут догнать наш караван, и потому решили идти напролом. Маленькой кучкой из четырёх человек, со штуцерами в руках, с револьверами за поясом двинулись мы впереди наших верблюдов, которых вели проводники- монголы, чуть было не убежавшие при нашем решении идти вперёд. Однако когда я объявил, что в случае бегства мы будем стрелять в них прежде, чем в дунган, то наши сотоварищи волей-неволей должны были следовать за нами. Положение наше действительно было весьма опасным, но иного исхода не предстояло... Расчёт оказался верен. Видя, что мы идём вперёд, дунгане сделали ещё несколько выстрелов, и наконец, подпустив нас не ближе как на версту (так что мы ещё не начали стрелять из штуцеров), бросились на уход в обе стороны большой поперечной дороги”.

“Как осеннее, так и, в особенности, весеннее путешествие караванов через Северный Тибет никогда не обходится благополучно. Много людей, а в особенности верблюдов и яков гибнет в этих страшных пустынях. Подобные потери здесь так обыкновенны, что караваны всегда берут в запас четверть, а иногда даже треть наличного числа вьючных животных. Иногда случается, что люди бросают все вещи и думают только о собственном спасении. Так, караван, вышедший в феврале 1870 года из Лассы и состоявший из 300 человек с 1 000 вьючных верблюдов и яков, потерял вследствие глубокого выпавшего снега и наступивших затем холодов всех вьючных животных и около 50 людей. Один из участников этого путешествия рассказывал нам, что когда начали ежедневно дохнуть от бескормицы целыми десятками вьючные верблюды и яки, то люди принуждены были бросить все товары и лишние вещи, потом понемногу бросали продовольственные запасы, затем сами пошли пешком и напоследок должны были нести на себе продовольствие, так как, в конце концов, остались живыми только три верблюда, да и то потому, что их кормили дзамбой. Весь аргал занесло глубоким снегом, так что отыскивать его было очень трудно, а для растопки путники употребляли собственную одежду, которую поочередно рвали на себе кусками. Почти каждый день кто-нибудь умирал от истощения сил, а больные ещё живыми все были брошены на дороге и также погибли”.

“... Утром, часа за два до рассвета, мы вставали, зажигали аргал и варили на нём кирпичный чай, который вместе с дзамбой служил завтраком. Для разнообразия иногда... пекли в горячей аргальной, то есть навозной золе пшеничные лепешки. Затем на рассвете начинались сборы в дальнейший путь, для чего юрта разбиралась и вьючилась вместе с другими вещами на верблюдов. Всё это занимало часа полтора времени, так что в дорогу мы выходили уже порядочно уставши. А между тем мороз стоит трескучий, да вдобавок к нему прямо навстречу дует сильный ветер. Сидеть на лошади невозможно от холода, идти пешком также тяжело, тем более неся на себе ружьё, сумку и патронташ, что всё вместе составляет вьюк около 20 фунтов. На высоком же нагорье, в разреженном воздухе каждый лишний фунт тяжести убавляет немало сил; малейший подъём кажется очень трудным, чувствуется одышка, сердце бьётся очень сильно, руки и ноги трясутся; по временам начинаются головокружение и рвота... Затем наступало самое тяжёлое для нас время: долгая зимняя ночь. Казалось, что после всех дневных трудов её можно бы было провести спокойно и хорошенько отдохнуть, но далеко не так выходило на деле. Наша усталость обыкновенно переходила границы и являлась истомлением всего организма; при таком полуболезненном состоянии спокойный отдых невозможен. Притом же вследствие сильного разрежения и сухости воздуха во время сна всегда являлось удушье, вроде тяжёлого кошмара, и рот и губы очень сохли. Прибавьте к этому, что наша постель состояла из одного войлока, насквозь пропитанного пылью и постланного прямо на мёрзлую землю. На таком-то ложе и при сильном холоде без огня в юрте мы должны были валяться по 10 часов сряду, не имея возможности спокойно заснуть и хотя на это время позабыть всю трудность своего положения”.

“... Глухой шум ещё издали возвестил нам приближение этого потока, масса которого увеличивалась с каждой минутой. Мигом глубокое дно нашего ущелья было полно воды, мутной, как кофе, и стремившейся по крутому скату с невообразимой быстротой.

Огромные камни и целые груды меньших обломков неслись потоком, который с такой силой бил в боковые скалы, что земля дрожала как бы от вулканических ударов. Среди страшного рёва воды слышно было, как сталкивались между собой и ударялись в боковые ограды огромные каменные глыбы.

Из менее твёрдых берегов и с верхних частей ущелья вода тащила целые тучи мелких камней и громадными массами бросала их то на одну, то на другую сторону своего ложа. Лес, росший по ущелью, исчез, все деревья были вы-ворочены с корнем, переломаны и перетёрты на мелкие кусочки... Между тем проливной дождь не унимался, и сила бушевавшей возле нас реки возрастала всё более и более. Вскоре глубокое дно ущелья было завалено камнями, грязью и обломками леса, так что вода выступила из своего русла и понеслась по не затопленным ещё местам. Не далее 3 сажен от нашей палатки бушевал поток, с неудержимой силой уничтожавший всё на своём пути. Ещё минута, ещё лишний фут прибылой воды, и наши коллекции — труды всей экспедиции — погибли бы безвозвратно... Спасти их нечего было и думать при таком быстром появлении воды; впору было только самим убраться на ближайшие скалы. Беда была так неожиданна, так близка и так велика, что на меня нашёл какой-то столбняк; я не хотел верить своим глазам и, будучи лицом к лицу со страшным несчастьем, ещё сомневался в его действительной возможности. Но счастье и теперь выручило нас. Впереди нашей палатки находился небольшой обрыв, на который волны начали бросать камни и вскоре нанесли их такую груду, что она удержала дальнейший напор воды, и мы были спасены”.

“Не берусь описать впечатлений той минуты, когда мы впервые услышали родную речь, увидели родные лица и попали в европейскую обстановку.

С жадностью расспрашивали мы о том, что делается в образованном мире, читали полученные письма и, как дети, не знали границ своей радости. Лишь через несколько дней мы стали приходить в себя и свыкаться с цивилизованной жизнью, от которой совершенно отвыкли во время долгих странствований. Контраст между тем, что было ещё так недавно, и тем, что теперь нас окружало, являлся настолько резко, что всё прошлое казалось каким-то страшным сном”.

Надеюсь, по этим отрывкам читатель сможет судить и о личности Николая Михайловича Пржевальского и о его замечательной прозе, а там, может быть, и сам познакомится с книгами великого русского землепроходца. Ибо книги Пржевальского — главный итог всех его путешествий; и они щедро дарят нам то, чего нам как раз больше всего не хватает: чувство радости жизни и благодарности ей.

 

Андрей Убогий

 

Впервые опубликовано в журнале "Наш современник"

← Вернуться к списку

115172, Москва, Крестьянская площадь, 10.
Новоспасский монастырь, редакция журнала «Наследник».

«Наследник» в ЖЖ
Яндекс.Метрика

Сообщить об ошибках на сайте: admin@naslednick.ru

Телефон редакции: (495) 676-69-21
Эл. почта редакции: naslednick@naslednick.ru