Наследник - Православный молодежный журнал
православный молодежный журнал
Контакты | Карта сайта

Культура

О романе Хемингуэя «Фиеста» и его прототипах


 

Хемингуэя начали печатать в СССР вовсе не в конце 50-х — начале 60-х го­дов прошлого века, как многие полагают, а за четверть века до этого — в се­редине 30-х годов, при Сталине. Но никто его тогда особенно не пропаганди­ровал, кроме известного переводчика Ивана Кашкина, русского по националь­ности. Может быть, произведения Хемингуэя не произвели того впечатления в 30-х годах, что в 60-х? Ведь люди, условно называемые “шестидесятниками” (а их предтечи существовали и в 30-е годы), обыкновенно слетаются, как на­секомые на сладкое, именно на запах успеха. Нет, успех Хемингуэя у совет­ской читающей публики был в ту пору примерно такой же. Об этом говорит за­пись в дневнике драматурга Александра Гладкова, сделанная в 30-е годы, и в юношеском дневнике Владимира Чивилихина (1945). А одну из статей 1938 года Андрей Платонов посвятил роману Хемингуэя “Прощай, оружие”. Критиковал, правда: “Идеал лейтенанта Генри — это идеал животного”, — но по статье заметно, что речь идёт о произведении известного и признанного в СССР писателя. И, наконец, какую книгу киносценарист А. Каплер давал чи­тать в 1942 году 17-летней Светлане Аллилуевой, “подбивая” под неё клинья”, как говорят в народе? Машинописную перепечатку русского перевода неиздан­ного тогда в СССР романа Хемингуэя “По ком звонит колокол”!

Допустим, в 1942 году Сталин обиделся не только на соблазнителя доче­ри, но и на орудие соблазна — Хемингуэя, — и запретил печатать в СССР и да­же упоминать его произведения. Но почему “протошестидесятники” не пропа­гандировали в печати Хемингуэя в 30-х годах, когда его издавали? Может быть, потому, что Хемингуэй был недостаточно “левым”? Но ещё менее “ле­выми” были Джойс, пропагандируемый автором “Оптимистической трагедии” Вс. Вишневским, и Пруст, собрание сочинений которого с предисловием А. Луначарского печатало в середине 30-х годов Ленинградское отделение издательства “Художественная литература”. У меня есть 3-й том этого собра­ния с откровенно и, я бы сказал, вызывающе гомосексуальным “Германтом”. В выходных данных указано мелким шрифтом: “Леноблгорлит № 21008”, что в переводе с советского “канцелярита” на русский, употреблявшийся в Х1Х ве­ке, означает: “Дозволено цензурою”. Тираж весьма приличный — и по мер­кам 1936 года, и по нынешним — 10300 экземпляров. Хемингуэй же не был ни гомосексуалистом, ни родственником Ротшильдов по матери, как Пруст, кри­тически оценивал капиталистические порядки, будучи ещё журналистом, от­чего же о нём не писали Луначарский и Вишневский?

Оттого, полагаю, что в 30-е годы Хемингуэю была прочно приклеена ре­путация... антисемита. Вот, к примеру, отрывок из письма Хемингуэя И. Кашкину от 19 августа 1935 года: “Напишет, скажем, Айсидор Шнейдер статью обо мне. Я её прочитаю, потому что я профессионал и мне не компли­менты нужны, а то, что меня может чему-нибудь научить. А статья окажется пустая... Потом кто-нибудь из моих друзей (скажем, Жозефина Хербст) на­пишет Шнейдеру и станет выговаривать ему: “Как же вы это пишете такое, а “Прощай, оружие!”, а то, что Хем сказал в “Смерти после полудня”, и так далее. А Шнейдер напишет ей в ответ, что не читал ничего из моих вещей по­сле “И восходит солнце”, где ему почудился антисемитизм. Тем не менее, он пишет всерьёз статью о моём творчестве. Это не прочтя трёх твоих последних книг”. Какая знакомая картина, не правда ли? Прямо не Айсидор Шнейдер, а какой-нибудь Бенедикт Сарнов!

Давайте, однако, разберемся, имеется ли в “И восходит солнце” (“Фие­сте”) пресловутый антисемитизм. Ну, есть там один отрицательный персо­наж-еврей — Роберт Кон. Так что — этого уже и в 20-е годы было нельзя? Уже тогда все герои-евреи должны были быть исключительно положительными? Да нет, в ту пору до такого еще не дошло (хотя обратное уже не приветствова­лось), но Роберт Кон имел конкретного прототипа, и вот этого прототипа нельзя было трогать уже в 20-е годы.

Его звали Гарольд Лёб, и он приходился сыном знаменитому аме­риканскому банкиру Лёбу, что являлся совладельцем фирмы “Кон, Лёб и Ко”, “генеральному спонсору” революций 1905-го и 1917 года в России. Если ве­рить известной книге американца Г. Саттона “Уолл-Стрит и большевицкая ре­волюция”, даже те банки, что осуществляли перевод немецких денег Ленину в Стокгольм, были дочерними предприятиями или зависимыми партнёрами “Кона, Лёба и Ко”. Именно Лёбу-старшему принадлежит знаменитая фраза, произнесённая 18 февраля 1912 года на митинге в Филадельфии: “Подлую Россию, которая стояла на коленях перед японцами, мы заставим стать на ко­лени перед избранным Богом народом”. Один из публицистов русской эмиг­рации, известный под впечатляющим именем Ушкуйник, утверждал, что гла­ва фирмы Яков Шифф “часто хвастался после развала России, что это, глав­ным образом, дело его рук, которое влетело ему в большую копеечку”.

Любопытный штрих: Гарольд Лёб был по матери родственником банкиров Гугенхеймов и Ротшильдов, то есть приходился родственником и упомянуто­му выше Марселю Прусту.

Другой не менее любопытный штрих, приведённый мной в эссе “Маяков­ский и его железные книги” (“Наш современник”, 2013, №№ 7-8). В то же са­мое время, когда создавалась “Фиеста” (1925-1926), Владимир Маяковский писал в очерке “Мое открытие Америки” о брате Гарольда Лёба: “Сынки чикаг­ских миллионеров убивают детей (дело Лоеба и компании) из любопытства, суд находит их ненормальными, сохраняет их драгоценную жизнь, и “ненор­мальные” живут заведующими тюремных библиотек, восхищая сотюремников изящными философскими сочинениями”. Существенная деталь для понимания образа Роберта Кона, особенно учитывая то, что Хемингуэй не решился дать ему такого брата, как у прототипа, убивающего детей “из любопытства”!

В то время в Америке, как и у нас в 90-х годах прошлого века, безраз­дельно царила “семибанкирщина”, одним из главных столпов которой был “Кон, Лёб и Ко”. Деньги у населения банкиры изымали точно таким же обра­зом, как в России разные “СБС-Агро” и “Менатеп”, то есть путём создания жульнических финансовых пирамид. Имелся тогда в США и свой “МММ”, при­чём, возможно, не один. В 1921 году, сотрудничая в журнале “Кооператив коммонуэллс”, Хемингуэй столкнулся с деятельностью его учредителя, “Коо­перативного общества Америки” под руководством некого Гаррисона Парке­ра. Советский биограф Хемингуэя Б. Грибанов писал: “Когда в октябре 1922 года суд официально признал общество обанкротившимся, выяснилось, что у него долгов на 15 миллионов долларов. В “Кооперативном обществе Америки” была 81 тысяча вкладчиков, и Паркер имел возможность манипули­ровать суммой в 11,5 миллиона долларов для выдвижения себя на пост губер­натора штата Иллинойс”. Хемингуэй ещё в начале 1921 года “собрал опреде­лённое количество разоблачительных материалов... и по наивности своей предложил их для публикации некоторым чикагским газетам. Однако из это­го ничего не вышло... Паркер в то время занимал слишком видное положе­ние, и газеты, видимо, считали, что трогать его небезопасно”.

О деятельности фирмы “Кон, Лёб и Ко” Эрнест, скорее всего, впервые уз­нал в 1919 году в Канаде, когда работал там журналистом. Эта история, слу­чившаяся в канун Первой мировой войны, получила достаточно широкое ос­вещение в канадской (но не американской) прессе. Нам она известна по данным русской контрразведки (1917): “Принц Генрих Прусский, ознакомив­шись с морским плацдармом Тихого океана, имел совещание в Америке с Шиф- фом, а во Владивостоке — с Даттаном и директором фирмы “Артур Коппель” о программе захвата каменноугольных богатств обоих побережий (канадско­го и российского. — А. В.). После этого свидания Шифф и Отто Кон при со­действии своего банка, известного под маркой “Кон, Лёб и Ко”, попытались арендовать единственные на тихоокеанском побережье Северной Америки ка­менноугольные копи на о. Ванкувер. Когда эта попытка не дала практическо­го результата, германцы, живущие в С. А. С. Штатах, в 1914 году выработали план вооружённого нападения на Ванкувер, чему, однако, помешали канад­ские власти” (альманах “Шпион, 1993, № 1).

Самого же Гарольда Лёба Хемингуэй, вероятно, увидел в Париже впервые, когда переехал в Европу корреспондентом газеты “Торонто стар”. Ведь Лёб был одним из посетителей знаменитой “Ротонды”, о чём Эрнест писал в 1922 году: “...завсегдатаев “Ротонды”..., как и многих других туристов, при­вела сюда обменная ставка 12 франков за доллар, и, когда восстановится нор­мальный обмен, им всем надо будет возвращаться в Америку. Почти все они бездельники, и ту энергию, которую художник вкладывает в свой творческий труд, они тратят на разговоры о том, что они собираются делать, и на обсуж­дение того, что создали художники, уже получившие хоть какое-то признание”.

Ещё более выгодная ставка доллара была в поставленной на колени Вер­сальским договором Германии. Разумеется, американские поклонники ис­кусств из “Ротонды” вскоре устремились туда. Известный критик Малькольм Каули вспоминал: “Снова мы двинулись на север: это был октябрь 1922 года, когда инфляция в Германии достигла самых крайних пределов. Когда мы пе­ресекали границу, доллар стоил 800 марок: в Мюнхене эта цифра возросла до тысячи, а в Ратисбоне — до тысячи двухсот; на следующее утро в Берли­не за доллар можно было купить 2 тысячи марок или пальто из чистой шер­сти. (Заметьте, каковы служители муз: на каждом этапе своего, в общем-то, недолгого пути они внимательнейшим образом отслеживают курс доллара и его покупательную способность! — А. В.) На вокзале нас встретили Джозеф- сон и Гарольд Лёб, издатель “Метлы”; они вдвоём редактировали журнал, платя за издание ни мне, ни им неведомо сколько марок или долларов... На сто долларов в месяц в американской валюте Джозефсон снимал двойной номер в отеле, который обслуживали две горничные, оплачивал уроки конной езды для своей жены, обедал в самых дорогих ресторанах, давал чаевые ор­кестрантам, собирал картины и делал пожертвования в фонд бастующих не­мецких рабочих...” Очень трогательно насчёт пожертвований рабочим, кото­рые голодали именно по той причине, по какой жировали Джозефсон и Лёб: одни богатели от падающего по несколько раз на дню курса марки по отноше­нию к доллару, а другие не успевали купить еды на эту стремительно обесце­нивающуюся марку. Всё это так хорошо знакомо нам по 1992-му и 1998 году!

Но это уже другая тема, а мы, как нетрудно заметить, снова встретились с прототипом Роберта Кона Гарольдом Лёбом. В Германии тогда подвизался другой “филантроп” из “Кона, Лёба и Ко” — сам Отто Кон, матёрый шпион и гроссмейстер германского масонства в годы Первой мировой войны, выво­зивший из бывшего фатерлянда ценности фургонами. Впечатления, вывози­мые из Германии американскими литераторами типа Джозефсона и Лёба, то­же представляли особую форму спекуляции — художественную. Каули: “Некто в Берлине, собираясь заплатить за коробку спичек бумажкой в десять марок, взглянул на билет, а на нём было написано: “За эти десять марок я продала свою добродетель”. Человек написал об этом длинную добродетельную по­весть, получил за неё десять миллионов марок и купил на них своей любов­нице чулки”. А мы спрашиваем: откуда в Германии взялся фашизм?

Кстати, у журнала Лёба и Джозефсона “Метла” (“Вгоот”) была весьма страшненькая обложка: залитая кровью зловещая фигура то ли мясника, то ли палача в капюшоне, несущего огромный кулёк какого-то фарша.

В 1924 году, когда Хемингуэй познакомился с Лёбом в Париже лично, ли­тературные дела последнего пошли в гору. Прежде Лёб издавался только за свой счёт, а теперь его книгу взялось выпустить американское издательство “Бонни и Ливрайт”. С журналом у Лёба обстояло дело хуже (марка и франк ста­билизировались), но, скрипя, он всё же издавал его, печатая не только себя любимого, но и серьёзных молодых американских авторов. В те годы около­литературная шушера типа Лёба ещё нуждалась в каком-то количестве талант­ливых писателей вокруг себя, пусть даже неевреев, в отличие от аналогичной шушеры в современной России (всяких Быкова и Ко), которая ни таланта, ни русского духа не выносит совершенно, как упыри и уродцы из наших ска­зок. Да и почему они должны их выносить: ельцинское и постельцинское госу­дарство отдало им на откуп культуру, как Алле Пугачёвой эстраду, где идёт ус­пешная война безголосых с голосистыми на уничтожение. А как иначе, ведь они думают так: “Вы, голосистые, будете петь, а нам, безголосым, что де­лать?” Одно успокаивает: никто теперь знать не знает и ведать не ведает, кто такой, скажем, Айсидор Шнейдер. А был, судя по письму Хемингуэя, “автори­тет”! Та же судьба, без всякого сомнения, ждёт и наших упырей и уродов.

Предыстория появления Гарольда Лёба в качестве прототипа героя “Фие­сты” Роберта Кона позволяет несколько иначе, чем прежде, взглянуть на вза­имоотношения Кона с другими героями романа. Итак, молодой американский еврей, потомок богатейших ростовщиков, вынужден постоянно добиваться от жизни взаимности. Но если сравнить отношения между ним и жизнью с бра­ком, то это брак не по любви. Кон умеет поначалу вызывать симпатию окру­жающих к себе — услужливостью, показной открытостью, отсутствием гонора богача. Но ненадолго. Симпатия проходит, как только люди понимают, что это и есть цель Кона. От женщин Роберт добивается любви — причём такой, о ко­торой он читал в юности в романах. Что бы ни случилось, Кон не хочет ставить точку, когда симпатия к нему перерастает в противоположное чувство, и, уже ненавидимый окружающими, продолжает делать вид, будто ничего не измени­лось. Все его увлечения: бокс, журнал, сочинительство, женщины — есть об­ладание без взаимности. Ради того, чтобы вырвать у жизни любовь, он готов на всё: в конце романа едва не забивает насмерть матадора Ромеро. Ничего антисемитского в образе Кона нет, но это, конечно, еврейский тип — оттого и терпеть не мог Хемингуэя критик Шнейдер.

Не менее интересно, кто в “Фиесте” противостоит Кону. Американский католик Джейкоб Барнс, натура лирическая, наделённая всем, чего лишён Кон, но лишённый мужественности. Кон — пассионарный тип, а Барнс — ско­пец. Это не только его физический изъян, но и духовный. Алкоголик Майкл Кэмбелл, например, — полноценный мужчина, но он тоже скопец. В “Фиес­те”, помимо Кона, есть, в сущности, ещё только один пассионарий — юный испанский матадор Педро Ромеро. Между ними и разыгрывается коррида, в которой Кон, понятное дело, играет роль быка. Тавромахия в этом случае Ромеро не помогает: он избит в кровь. Едва ли жестокость Кона утрирована Хемингуэем, если вспомнить, что брат Гарольда Лёба, по словам Маяковско­го, убивал детей “из любопытства”. Правда, побеждает всё равно Ромеро — побеждает потому, что готов умереть. Кон раз за разом посылает его в нок­даун, но Ромеро каждый раз встаёт и идёт на него. Барнс и Кэмбелл получи­ли от Кона “по соплям” — и успокоились. А Ромеро — матадор, для него даже в неудачно складывающемся бою важен последний удар, и он его наносит, пусть и без ущерба для здоровья Кона. Но женщина, послужившая причиной схватки, остаётся с Ромеро, и завтра, еле стоя на ногах, он убьёт на арене всех своих быков.

Кону же, столкнувшемуся с таким сопротивлением, ничего не остаётся, как трусливо ретироваться. Ему, “быку”, приходится довольствоваться побе­дой над пьяненькими “волами” — Барнсом и Кэмбеллом. Испанцы использу­ют волов (оскоплённых быков) для того, чтобы они, когда бойцовых быков выпускают из загона, собирали их в стадо. Волы могут добиться этого, лишь безропотно подставляя под рога быков свои бока. Это один из самых впечат­ляющих образов в романе, где метод Хемингуэя проявился во всём блеске.

По всем законам классической драмы образ “быки—волы” претерпевает по ходу действия тайную рокировку. В середине романа Кэмбелл спрашива­ет Кона, зачем он, как вол, крутится возле быков. Но ближе к концу становит­ся ясно, что бык — это как раз Кон, а они с Барнсом — волы. Они могут при­вести быка в стойло, откуда его выпустят на арену для смертельной схватки с матадором, но это лишь в том случае, если сами не погибнут от его рогов.

В сущности, перед нами схема взаимоотношений между пассионарными и непассионарными этносами. Русских в “Фиесте” нет, но как бы они посту­пили, оказавшись в этой ситуации? Люди из народа, может быть, вели бы се­бя подобно Ромеро, а вот интеллигенты, подозреваю, — точно так же, как Барнс и Кэмбелл.

Не знаю, был ли пассионарием прототип Кона Гарольд Лёб, но вышед­ший в 1926 году роман “Фиеста” положил конец его мечтам о писательской славе. Ни деньги, ни связи не могли ему помочь. Удар, нанесённый Лёбу Хе­мингуэем, был пострашнее того, что нанёс Кону едва державшийся на ногах Педро Ромеро: он выбросил Кона из литературы. Ни в Америке, ни в Европе читатели не могли относиться серьёзно к писателю, о котором известно, что он прототип Роберта Кона из “Фиесты”. Гениально выбранная Хемингуэем фамилия персонажа не давала Лёбу и щёлочки надежды “перевести стрелки” на какой-нибудь другой прототип. Кон мог быть только Лёбом, потому что в названии известной во всём мире фирмы — “Кон, Лёб и К°” — фамилии ге­роя и прототипа стоят рядом. Никто уже не воспринимал Лёба в отрыве от Ко­на. Например, когда американский писатель Томас Вулф писал о нём, то вспомнил в первую очередь “Фиесту”: “Он... стал героем — или, точнее ска­зать, главным отрицательным персонажем — прогремевшего в 20-е годы ро­мана, где описывалась жизнь разгульной молодой компании сначала в Пари­же, а потом в Испании”.

Таким образом, мы имеем все основания утверждать, что дочернюю “Ко­ну, Лёбу и Ко” литературную секту “Шнейдер и Ко” возмутил не столько “анти­семитизм”, сколько вызов, брошенный Хемингуэем всей этой бездарной кор­порации, — точнее, не вызов даже, а увесистый камень, переполошивший их замшелое болото. А им-то уже казалось, что они хозяева литературной жизни. И, конечно же, они стали Хемингуэю мстить. К кампании дискредитации писа­теля удалось привлечь не только критиков, но и романистов, нелегко пережи­вавших славу своего более талантливого коллеги. Олдос Хаксли написал о нём статью “Предумышленное низколобие”. В июле 1933 года появилась разносная статья друга Троцкого и Лёба Макса Истмена “Бык после полудня”. По словам Б. Грибанова, Истмен “утверждал, что Хемингуэй обладает весьма чувстви­тельной душой, что он сам рассказывал, как был “до смерти перепуган”, по­пав на фронте под обстрел, и поэтому до сих пор занят тем, чтобы улучшить свой имидж, пытаясь изобразить себя “неистовым буяном, требующим по­больше убийств, и в значительной мере озабочен тем, чтобы продемонстриро­вать свою способность воспринимать убийства в любых количествах... Это, безусловно, общеизвестно, что Хемингуэй не уверен в себе, в своей мужест­венности”. Эта черта, по словам Истмена, породила “литературный стиль, ес­ли можно так сказать, фальшивых волос на груди”.

Но Истмен просчитался насчёт неуверенности Хемингуэя в своих силах. Через несколько лет они случайно встретились в кабинете редактора изда­тельства “Чарльз Скрибнерс” Максуэлла Перкинса. Хемингуэй тут же проде­монстрировал Истмену волосы на своей груди, а потом расстегнул ему рубаш­ку и показал Перкинсу, что у критика-троцкиста вовсе нет никаких волос, ни настоящих, ни фальшивых. Потом, не отпуская “попавшего под раздачу” Истмена, Хемингуэй попросил Перкинса найти книгу со статьей “Бык после полудня” и прищемил ею автору нос.

После смерти Хемингуэя большинство известных американских критиков придерживалось мнения, что “Фиеста” — лучший роман писателя. Наиболее своеобразно эту точку зрения выразил писатель Вэнс Бурджейли: “Как чита­тель, берущий на себя смелость говорить за других читателей, я выстраиваю его произведения в том порядке, в котором предпочитаю перечитывать их. При таком эксперименте “Фиеста” оказывается лучшим романом, романом вне конкуренции: я перечитываю его один раз в четыре-пять лет. Столь же часто я перечитываю пятнадцать-двадцать рассказов, преимущественно ранних, но включая “Макомбера” и “Килиманджаро”, произведения столь же выдаю­щихся достоинств. Где-то за ними, но недалеко, следует “Прощай, оружие!”, к которому я возвращаюсь раз в семь-восемь лет”.

Тем удивительней, что “Фиеста”, самый издаваемый до 80-х годов про­шлого века роман писателя, не переиздаётся в последнее время отдельным изданием ни в США, ни у нас. Наиболее значительными произведениями Хе­мингуэя теперь обычно называют “Прощай, оружие!” и “По ком звонит коло­кол”. Даже если бы это было так, всё равно “Фиеста” бесценна для изучения жизни и творчества Хемингуэя — это единственный его роман, в котором ис­тория, случившаяся в жизни, изображена почти такой, какой она была летом 1925 года в Памплоне.

В этом легко убедиться, взглянув на памплонскую фотографию прототи­пов (имеется в Википедии, в статье о “Фиесте”). Она могла бы даже являть­ся прямой иллюстрацией к роману, если бы не присутствие первой жены Хе­мингуэя Хэдли. Прототипы пьют пиво за круглым столиком уличного кафе. На первом плане — Хемингуэй (один из прототипов Джейка Барнса) и уже под­датый англичанин Пэт Гатри (Майкл Кэмбелл), одетые совершенно одинако­во: белые брюки, твидовые пиджаки, галстуки, береты и теннисные туфли, что говорит о тогдашнем англофильстве Хемингуэя. За Эрнестом сидит кокет­ливо играющая глазками красавица Дафф Твисден (Брет Эшли) в шляпке, за Пэтом Гатри — лысый Дональд Стюарт (один из прототипов Билла Горто- на). В центре, как уже сказано, — улыбающаяся Хэдли Хемингуэй. А вот не­сколько поодаль, между Дафф и Эрнестом, даже не за столиком, где ему ме­ста, очевидно, не нашлось, — какой-то плюгавый мужчина с расплющенным носом, в галстуке-бабочке и роговых очках, похожий на провинциального банковского служащего. Это и есть Гарольд Лёб (Роберт Кон) — “бык в заса­де”, так сказать; и это единственный его снимок, который мне удалось обна­ружить. Подозреваю, что если бы Хемингуэй не встретил Лёба на жизненном пути и не заверстал его в герои романа, мы вообще бы не знали, как этот “знаменитый литературный деятель” выглядит. Ему бы спасибо сказать Хе­мингуэю за то, что он его обессмертил, как Шекспир Шейлока, а он, напро­тив, после выхода “Фиесты” исходил злобой.

Шекспир, я полагаю, упомянут к месту: не исключено, что роман Хемин­гуэя постигла судьба “Венецианского купца” Шекспира и некоторых произве­дений Марло, и он негласно запрещён в современной Америке за “антисеми­тизм”.

Тем, кто скажет, что увиденный мной подтекст “Фиесты” надуман и что Лёб-сын “за грехи отца не отвечает”, да и за грехи брата-детоубийцы тоже, имею честь сообщить, что Гарольд Лёб всё же пошёл по стопам отца и стал в конце 20-х — начале 30-х годов, по свидетельству Томаса Вулфа, активным пропагандистом сионизма. А до этого он был авангардистом, потом социали­стом, потом троцкистом... “Наглость и, я бы добавил, откровенное бесчес­тье, которое руководило такими людьми, отталкивали меня, внушая отвраще­ние”, — признавался Вулф. Какое чутьё, однако, было у Хемингуэя, до 1936 года политики сторонившегося! Он безошибочно выбрал прототипа героя, путь которого оказался типичным для тогдашней еврейской интелли­генции США и Европы: литература — социализм — троцкизм — сионизм.

 

Андрей Воронцов

Из очерка «Победитель, не получивший ничего.

Хемингуэй и смерть»

Впервые опубликовано в журнале «Наш современник»

Продолжение

← Вернуться к списку

115172, Москва, Крестьянская площадь, 10.
Новоспасский монастырь, редакция журнала «Наследник».

«Наследник» в ЖЖ
Яндекс.Метрика

Сообщить об ошибках на сайте: admin@naslednick.ru

Телефон редакции: (495) 676-69-21
Эл. почта редакции: naslednick@naslednick.ru