православный молодежный журнал |
КультураО романе Хемингуэя «Фиеста» и его прототипах
Хемингуэя начали печатать в СССР вовсе не в конце 50-х — начале 60-х годов прошлого века, как многие полагают, а за четверть века до этого — в середине 30-х годов, при Сталине. Но никто его тогда особенно не пропагандировал, кроме известного переводчика Ивана Кашкина, русского по национальности. Может быть, произведения Хемингуэя не произвели того впечатления в 30-х годах, что в 60-х? Ведь люди, условно называемые “шестидесятниками” (а их предтечи существовали и в 30-е годы), обыкновенно слетаются, как насекомые на сладкое, именно на запах успеха. Нет, успех Хемингуэя у советской читающей публики был в ту пору примерно такой же. Об этом говорит запись в дневнике драматурга Александра Гладкова, сделанная в 30-е годы, и в юношеском дневнике Владимира Чивилихина (1945). А одну из статей 1938 года Андрей Платонов посвятил роману Хемингуэя “Прощай, оружие”. Критиковал, правда: “Идеал лейтенанта Генри — это идеал животного”, — но по статье заметно, что речь идёт о произведении известного и признанного в СССР писателя. И, наконец, какую книгу киносценарист А. Каплер давал читать в 1942 году 17-летней Светлане Аллилуевой, “подбивая” под неё клинья”, как говорят в народе? Машинописную перепечатку русского перевода неизданного тогда в СССР романа Хемингуэя “По ком звонит колокол”! Допустим, в 1942 году Сталин обиделся не только на соблазнителя дочери, но и на орудие соблазна — Хемингуэя, — и запретил печатать в СССР и даже упоминать его произведения. Но почему “протошестидесятники” не пропагандировали в печати Хемингуэя в 30-х годах, когда его издавали? Может быть, потому, что Хемингуэй был недостаточно “левым”? Но ещё менее “левыми” были Джойс, пропагандируемый автором “Оптимистической трагедии” Вс. Вишневским, и Пруст, собрание сочинений которого с предисловием А. Луначарского печатало в середине 30-х годов Ленинградское отделение издательства “Художественная литература”. У меня есть 3-й том этого собрания с откровенно и, я бы сказал, вызывающе гомосексуальным “Германтом”. В выходных данных указано мелким шрифтом: “Леноблгорлит № 21008”, что в переводе с советского “канцелярита” на русский, употреблявшийся в Х1Х веке, означает: “Дозволено цензурою”. Тираж весьма приличный — и по меркам 1936 года, и по нынешним — 10300 экземпляров. Хемингуэй же не был ни гомосексуалистом, ни родственником Ротшильдов по матери, как Пруст, критически оценивал капиталистические порядки, будучи ещё журналистом, отчего же о нём не писали Луначарский и Вишневский? Оттого, полагаю, что в 30-е годы Хемингуэю была прочно приклеена репутация... антисемита. Вот, к примеру, отрывок из письма Хемингуэя И. Кашкину от 19 августа 1935 года: “Напишет, скажем, Айсидор Шнейдер статью обо мне. Я её прочитаю, потому что я профессионал и мне не комплименты нужны, а то, что меня может чему-нибудь научить. А статья окажется пустая... Потом кто-нибудь из моих друзей (скажем, Жозефина Хербст) напишет Шнейдеру и станет выговаривать ему: “Как же вы это пишете такое, а “Прощай, оружие!”, а то, что Хем сказал в “Смерти после полудня”, и так далее. А Шнейдер напишет ей в ответ, что не читал ничего из моих вещей после “И восходит солнце”, где ему почудился антисемитизм. Тем не менее, он пишет всерьёз статью о моём творчестве. Это не прочтя трёх твоих последних книг”. Какая знакомая картина, не правда ли? Прямо не Айсидор Шнейдер, а какой-нибудь Бенедикт Сарнов! Давайте, однако, разберемся, имеется ли в “И восходит солнце” (“Фиесте”) пресловутый антисемитизм. Ну, есть там один отрицательный персонаж-еврей — Роберт Кон. Так что — этого уже и в 20-е годы было нельзя? Уже тогда все герои-евреи должны были быть исключительно положительными? Да нет, в ту пору до такого еще не дошло (хотя обратное уже не приветствовалось), но Роберт Кон имел конкретного прототипа, и вот этого прототипа нельзя было трогать уже в 20-е годы. Его звали Гарольд Лёб, и он приходился сыном знаменитому американскому банкиру Лёбу, что являлся совладельцем фирмы “Кон, Лёб и Ко”, “генеральному спонсору” революций 1905-го и 1917 года в России. Если верить известной книге американца Г. Саттона “Уолл-Стрит и большевицкая революция”, даже те банки, что осуществляли перевод немецких денег Ленину в Стокгольм, были дочерними предприятиями или зависимыми партнёрами “Кона, Лёба и Ко”. Именно Лёбу-старшему принадлежит знаменитая фраза, произнесённая 18 февраля 1912 года на митинге в Филадельфии: “Подлую Россию, которая стояла на коленях перед японцами, мы заставим стать на колени перед избранным Богом народом”. Один из публицистов русской эмиграции, известный под впечатляющим именем Ушкуйник, утверждал, что глава фирмы Яков Шифф “часто хвастался после развала России, что это, главным образом, дело его рук, которое влетело ему в большую копеечку”. Любопытный штрих: Гарольд Лёб был по матери родственником банкиров Гугенхеймов и Ротшильдов, то есть приходился родственником и упомянутому выше Марселю Прусту. Другой не менее любопытный штрих, приведённый мной в эссе “Маяковский и его железные книги” (“Наш современник”, 2013, №№ 7-8). В то же самое время, когда создавалась “Фиеста” (1925-1926), Владимир Маяковский писал в очерке “Мое открытие Америки” о брате Гарольда Лёба: “Сынки чикагских миллионеров убивают детей (дело Лоеба и компании) из любопытства, суд находит их ненормальными, сохраняет их драгоценную жизнь, и “ненормальные” живут заведующими тюремных библиотек, восхищая сотюремников изящными философскими сочинениями”. Существенная деталь для понимания образа Роберта Кона, особенно учитывая то, что Хемингуэй не решился дать ему такого брата, как у прототипа, убивающего детей “из любопытства”! В то время в Америке, как и у нас в 90-х годах прошлого века, безраздельно царила “семибанкирщина”, одним из главных столпов которой был “Кон, Лёб и Ко”. Деньги у населения банкиры изымали точно таким же образом, как в России разные “СБС-Агро” и “Менатеп”, то есть путём создания жульнических финансовых пирамид. Имелся тогда в США и свой “МММ”, причём, возможно, не один. В 1921 году, сотрудничая в журнале “Кооператив коммонуэллс”, Хемингуэй столкнулся с деятельностью его учредителя, “Кооперативного общества Америки” под руководством некого Гаррисона Паркера. Советский биограф Хемингуэя Б. Грибанов писал: “Когда в октябре 1922 года суд официально признал общество обанкротившимся, выяснилось, что у него долгов на 15 миллионов долларов. В “Кооперативном обществе Америки” была 81 тысяча вкладчиков, и Паркер имел возможность манипулировать суммой в 11,5 миллиона долларов для выдвижения себя на пост губернатора штата Иллинойс”. Хемингуэй ещё в начале 1921 года “собрал определённое количество разоблачительных материалов... и по наивности своей предложил их для публикации некоторым чикагским газетам. Однако из этого ничего не вышло... Паркер в то время занимал слишком видное положение, и газеты, видимо, считали, что трогать его небезопасно”. О деятельности фирмы “Кон, Лёб и Ко” Эрнест, скорее всего, впервые узнал в 1919 году в Канаде, когда работал там журналистом. Эта история, случившаяся в канун Первой мировой войны, получила достаточно широкое освещение в канадской (но не американской) прессе. Нам она известна по данным русской контрразведки (1917): “Принц Генрих Прусский, ознакомившись с морским плацдармом Тихого океана, имел совещание в Америке с Шиф- фом, а во Владивостоке — с Даттаном и директором фирмы “Артур Коппель” о программе захвата каменноугольных богатств обоих побережий (канадского и российского. — А. В.). После этого свидания Шифф и Отто Кон при содействии своего банка, известного под маркой “Кон, Лёб и Ко”, попытались арендовать единственные на тихоокеанском побережье Северной Америки каменноугольные копи на о. Ванкувер. Когда эта попытка не дала практического результата, германцы, живущие в С. А. С. Штатах, в 1914 году выработали план вооружённого нападения на Ванкувер, чему, однако, помешали канадские власти” (альманах “Шпион, 1993, № 1). Самого же Гарольда Лёба Хемингуэй, вероятно, увидел в Париже впервые, когда переехал в Европу корреспондентом газеты “Торонто стар”. Ведь Лёб был одним из посетителей знаменитой “Ротонды”, о чём Эрнест писал в 1922 году: “...завсегдатаев “Ротонды”..., как и многих других туристов, привела сюда обменная ставка 12 франков за доллар, и, когда восстановится нормальный обмен, им всем надо будет возвращаться в Америку. Почти все они бездельники, и ту энергию, которую художник вкладывает в свой творческий труд, они тратят на разговоры о том, что они собираются делать, и на обсуждение того, что создали художники, уже получившие хоть какое-то признание”. Ещё более выгодная ставка доллара была в поставленной на колени Версальским договором Германии. Разумеется, американские поклонники искусств из “Ротонды” вскоре устремились туда. Известный критик Малькольм Каули вспоминал: “Снова мы двинулись на север: это был октябрь 1922 года, когда инфляция в Германии достигла самых крайних пределов. Когда мы пересекали границу, доллар стоил 800 марок: в Мюнхене эта цифра возросла до тысячи, а в Ратисбоне — до тысячи двухсот; на следующее утро в Берлине за доллар можно было купить 2 тысячи марок или пальто из чистой шерсти. (Заметьте, каковы служители муз: на каждом этапе своего, в общем-то, недолгого пути они внимательнейшим образом отслеживают курс доллара и его покупательную способность! — А. В.) На вокзале нас встретили Джозеф- сон и Гарольд Лёб, издатель “Метлы”; они вдвоём редактировали журнал, платя за издание ни мне, ни им неведомо сколько марок или долларов... На сто долларов в месяц в американской валюте Джозефсон снимал двойной номер в отеле, который обслуживали две горничные, оплачивал уроки конной езды для своей жены, обедал в самых дорогих ресторанах, давал чаевые оркестрантам, собирал картины и делал пожертвования в фонд бастующих немецких рабочих...” Очень трогательно насчёт пожертвований рабочим, которые голодали именно по той причине, по какой жировали Джозефсон и Лёб: одни богатели от падающего по несколько раз на дню курса марки по отношению к доллару, а другие не успевали купить еды на эту стремительно обесценивающуюся марку. Всё это так хорошо знакомо нам по 1992-му и 1998 году! Но это уже другая тема, а мы, как нетрудно заметить, снова встретились с прототипом Роберта Кона Гарольдом Лёбом. В Германии тогда подвизался другой “филантроп” из “Кона, Лёба и Ко” — сам Отто Кон, матёрый шпион и гроссмейстер германского масонства в годы Первой мировой войны, вывозивший из бывшего фатерлянда ценности фургонами. Впечатления, вывозимые из Германии американскими литераторами типа Джозефсона и Лёба, тоже представляли особую форму спекуляции — художественную. Каули: “Некто в Берлине, собираясь заплатить за коробку спичек бумажкой в десять марок, взглянул на билет, а на нём было написано: “За эти десять марок я продала свою добродетель”. Человек написал об этом длинную добродетельную повесть, получил за неё десять миллионов марок и купил на них своей любовнице чулки”. А мы спрашиваем: откуда в Германии взялся фашизм? Кстати, у журнала Лёба и Джозефсона “Метла” (“Вгоот”) была весьма страшненькая обложка: залитая кровью зловещая фигура то ли мясника, то ли палача в капюшоне, несущего огромный кулёк какого-то фарша. В 1924 году, когда Хемингуэй познакомился с Лёбом в Париже лично, литературные дела последнего пошли в гору. Прежде Лёб издавался только за свой счёт, а теперь его книгу взялось выпустить американское издательство “Бонни и Ливрайт”. С журналом у Лёба обстояло дело хуже (марка и франк стабилизировались), но, скрипя, он всё же издавал его, печатая не только себя любимого, но и серьёзных молодых американских авторов. В те годы окололитературная шушера типа Лёба ещё нуждалась в каком-то количестве талантливых писателей вокруг себя, пусть даже неевреев, в отличие от аналогичной шушеры в современной России (всяких Быкова и Ко), которая ни таланта, ни русского духа не выносит совершенно, как упыри и уродцы из наших сказок. Да и почему они должны их выносить: ельцинское и постельцинское государство отдало им на откуп культуру, как Алле Пугачёвой эстраду, где идёт успешная война безголосых с голосистыми на уничтожение. А как иначе, ведь они думают так: “Вы, голосистые, будете петь, а нам, безголосым, что делать?” Одно успокаивает: никто теперь знать не знает и ведать не ведает, кто такой, скажем, Айсидор Шнейдер. А был, судя по письму Хемингуэя, “авторитет”! Та же судьба, без всякого сомнения, ждёт и наших упырей и уродов. Предыстория появления Гарольда Лёба в качестве прототипа героя “Фиесты” Роберта Кона позволяет несколько иначе, чем прежде, взглянуть на взаимоотношения Кона с другими героями романа. Итак, молодой американский еврей, потомок богатейших ростовщиков, вынужден постоянно добиваться от жизни взаимности. Но если сравнить отношения между ним и жизнью с браком, то это брак не по любви. Кон умеет поначалу вызывать симпатию окружающих к себе — услужливостью, показной открытостью, отсутствием гонора богача. Но ненадолго. Симпатия проходит, как только люди понимают, что это и есть цель Кона. От женщин Роберт добивается любви — причём такой, о которой он читал в юности в романах. Что бы ни случилось, Кон не хочет ставить точку, когда симпатия к нему перерастает в противоположное чувство, и, уже ненавидимый окружающими, продолжает делать вид, будто ничего не изменилось. Все его увлечения: бокс, журнал, сочинительство, женщины — есть обладание без взаимности. Ради того, чтобы вырвать у жизни любовь, он готов на всё: в конце романа едва не забивает насмерть матадора Ромеро. Ничего антисемитского в образе Кона нет, но это, конечно, еврейский тип — оттого и терпеть не мог Хемингуэя критик Шнейдер. Не менее интересно, кто в “Фиесте” противостоит Кону. Американский католик Джейкоб Барнс, натура лирическая, наделённая всем, чего лишён Кон, но лишённый мужественности. Кон — пассионарный тип, а Барнс — скопец. Это не только его физический изъян, но и духовный. Алкоголик Майкл Кэмбелл, например, — полноценный мужчина, но он тоже скопец. В “Фиесте”, помимо Кона, есть, в сущности, ещё только один пассионарий — юный испанский матадор Педро Ромеро. Между ними и разыгрывается коррида, в которой Кон, понятное дело, играет роль быка. Тавромахия в этом случае Ромеро не помогает: он избит в кровь. Едва ли жестокость Кона утрирована Хемингуэем, если вспомнить, что брат Гарольда Лёба, по словам Маяковского, убивал детей “из любопытства”. Правда, побеждает всё равно Ромеро — побеждает потому, что готов умереть. Кон раз за разом посылает его в нокдаун, но Ромеро каждый раз встаёт и идёт на него. Барнс и Кэмбелл получили от Кона “по соплям” — и успокоились. А Ромеро — матадор, для него даже в неудачно складывающемся бою важен последний удар, и он его наносит, пусть и без ущерба для здоровья Кона. Но женщина, послужившая причиной схватки, остаётся с Ромеро, и завтра, еле стоя на ногах, он убьёт на арене всех своих быков. Кону же, столкнувшемуся с таким сопротивлением, ничего не остаётся, как трусливо ретироваться. Ему, “быку”, приходится довольствоваться победой над пьяненькими “волами” — Барнсом и Кэмбеллом. Испанцы используют волов (оскоплённых быков) для того, чтобы они, когда бойцовых быков выпускают из загона, собирали их в стадо. Волы могут добиться этого, лишь безропотно подставляя под рога быков свои бока. Это один из самых впечатляющих образов в романе, где метод Хемингуэя проявился во всём блеске. По всем законам классической драмы образ “быки—волы” претерпевает по ходу действия тайную рокировку. В середине романа Кэмбелл спрашивает Кона, зачем он, как вол, крутится возле быков. Но ближе к концу становится ясно, что бык — это как раз Кон, а они с Барнсом — волы. Они могут привести быка в стойло, откуда его выпустят на арену для смертельной схватки с матадором, но это лишь в том случае, если сами не погибнут от его рогов. В сущности, перед нами схема взаимоотношений между пассионарными и непассионарными этносами. Русских в “Фиесте” нет, но как бы они поступили, оказавшись в этой ситуации? Люди из народа, может быть, вели бы себя подобно Ромеро, а вот интеллигенты, подозреваю, — точно так же, как Барнс и Кэмбелл. Не знаю, был ли пассионарием прототип Кона Гарольд Лёб, но вышедший в 1926 году роман “Фиеста” положил конец его мечтам о писательской славе. Ни деньги, ни связи не могли ему помочь. Удар, нанесённый Лёбу Хемингуэем, был пострашнее того, что нанёс Кону едва державшийся на ногах Педро Ромеро: он выбросил Кона из литературы. Ни в Америке, ни в Европе читатели не могли относиться серьёзно к писателю, о котором известно, что он прототип Роберта Кона из “Фиесты”. Гениально выбранная Хемингуэем фамилия персонажа не давала Лёбу и щёлочки надежды “перевести стрелки” на какой-нибудь другой прототип. Кон мог быть только Лёбом, потому что в названии известной во всём мире фирмы — “Кон, Лёб и К°” — фамилии героя и прототипа стоят рядом. Никто уже не воспринимал Лёба в отрыве от Кона. Например, когда американский писатель Томас Вулф писал о нём, то вспомнил в первую очередь “Фиесту”: “Он... стал героем — или, точнее сказать, главным отрицательным персонажем — прогремевшего в 20-е годы романа, где описывалась жизнь разгульной молодой компании сначала в Париже, а потом в Испании”. Таким образом, мы имеем все основания утверждать, что дочернюю “Кону, Лёбу и Ко” литературную секту “Шнейдер и Ко” возмутил не столько “антисемитизм”, сколько вызов, брошенный Хемингуэем всей этой бездарной корпорации, — точнее, не вызов даже, а увесистый камень, переполошивший их замшелое болото. А им-то уже казалось, что они хозяева литературной жизни. И, конечно же, они стали Хемингуэю мстить. К кампании дискредитации писателя удалось привлечь не только критиков, но и романистов, нелегко переживавших славу своего более талантливого коллеги. Олдос Хаксли написал о нём статью “Предумышленное низколобие”. В июле 1933 года появилась разносная статья друга Троцкого и Лёба Макса Истмена “Бык после полудня”. По словам Б. Грибанова, Истмен “утверждал, что Хемингуэй обладает весьма чувствительной душой, что он сам рассказывал, как был “до смерти перепуган”, попав на фронте под обстрел, и поэтому до сих пор занят тем, чтобы улучшить свой имидж, пытаясь изобразить себя “неистовым буяном, требующим побольше убийств, и в значительной мере озабочен тем, чтобы продемонстрировать свою способность воспринимать убийства в любых количествах... Это, безусловно, общеизвестно, что Хемингуэй не уверен в себе, в своей мужественности”. Эта черта, по словам Истмена, породила “литературный стиль, если можно так сказать, фальшивых волос на груди”. Но Истмен просчитался насчёт неуверенности Хемингуэя в своих силах. Через несколько лет они случайно встретились в кабинете редактора издательства “Чарльз Скрибнерс” Максуэлла Перкинса. Хемингуэй тут же продемонстрировал Истмену волосы на своей груди, а потом расстегнул ему рубашку и показал Перкинсу, что у критика-троцкиста вовсе нет никаких волос, ни настоящих, ни фальшивых. Потом, не отпуская “попавшего под раздачу” Истмена, Хемингуэй попросил Перкинса найти книгу со статьей “Бык после полудня” и прищемил ею автору нос. После смерти Хемингуэя большинство известных американских критиков придерживалось мнения, что “Фиеста” — лучший роман писателя. Наиболее своеобразно эту точку зрения выразил писатель Вэнс Бурджейли: “Как читатель, берущий на себя смелость говорить за других читателей, я выстраиваю его произведения в том порядке, в котором предпочитаю перечитывать их. При таком эксперименте “Фиеста” оказывается лучшим романом, романом вне конкуренции: я перечитываю его один раз в четыре-пять лет. Столь же часто я перечитываю пятнадцать-двадцать рассказов, преимущественно ранних, но включая “Макомбера” и “Килиманджаро”, произведения столь же выдающихся достоинств. Где-то за ними, но недалеко, следует “Прощай, оружие!”, к которому я возвращаюсь раз в семь-восемь лет”. Тем удивительней, что “Фиеста”, самый издаваемый до 80-х годов прошлого века роман писателя, не переиздаётся в последнее время отдельным изданием ни в США, ни у нас. Наиболее значительными произведениями Хемингуэя теперь обычно называют “Прощай, оружие!” и “По ком звонит колокол”. Даже если бы это было так, всё равно “Фиеста” бесценна для изучения жизни и творчества Хемингуэя — это единственный его роман, в котором история, случившаяся в жизни, изображена почти такой, какой она была летом 1925 года в Памплоне. В этом легко убедиться, взглянув на памплонскую фотографию прототипов (имеется в Википедии, в статье о “Фиесте”). Она могла бы даже являться прямой иллюстрацией к роману, если бы не присутствие первой жены Хемингуэя Хэдли. Прототипы пьют пиво за круглым столиком уличного кафе. На первом плане — Хемингуэй (один из прототипов Джейка Барнса) и уже поддатый англичанин Пэт Гатри (Майкл Кэмбелл), одетые совершенно одинаково: белые брюки, твидовые пиджаки, галстуки, береты и теннисные туфли, что говорит о тогдашнем англофильстве Хемингуэя. За Эрнестом сидит кокетливо играющая глазками красавица Дафф Твисден (Брет Эшли) в шляпке, за Пэтом Гатри — лысый Дональд Стюарт (один из прототипов Билла Горто- на). В центре, как уже сказано, — улыбающаяся Хэдли Хемингуэй. А вот несколько поодаль, между Дафф и Эрнестом, даже не за столиком, где ему места, очевидно, не нашлось, — какой-то плюгавый мужчина с расплющенным носом, в галстуке-бабочке и роговых очках, похожий на провинциального банковского служащего. Это и есть Гарольд Лёб (Роберт Кон) — “бык в засаде”, так сказать; и это единственный его снимок, который мне удалось обнаружить. Подозреваю, что если бы Хемингуэй не встретил Лёба на жизненном пути и не заверстал его в герои романа, мы вообще бы не знали, как этот “знаменитый литературный деятель” выглядит. Ему бы спасибо сказать Хемингуэю за то, что он его обессмертил, как Шекспир Шейлока, а он, напротив, после выхода “Фиесты” исходил злобой. Шекспир, я полагаю, упомянут к месту: не исключено, что роман Хемингуэя постигла судьба “Венецианского купца” Шекспира и некоторых произведений Марло, и он негласно запрещён в современной Америке за “антисемитизм”. Тем, кто скажет, что увиденный мной подтекст “Фиесты” надуман и что Лёб-сын “за грехи отца не отвечает”, да и за грехи брата-детоубийцы тоже, имею честь сообщить, что Гарольд Лёб всё же пошёл по стопам отца и стал в конце 20-х — начале 30-х годов, по свидетельству Томаса Вулфа, активным пропагандистом сионизма. А до этого он был авангардистом, потом социалистом, потом троцкистом... “Наглость и, я бы добавил, откровенное бесчестье, которое руководило такими людьми, отталкивали меня, внушая отвращение”, — признавался Вулф. Какое чутьё, однако, было у Хемингуэя, до 1936 года политики сторонившегося! Он безошибочно выбрал прототипа героя, путь которого оказался типичным для тогдашней еврейской интеллигенции США и Европы: литература — социализм — троцкизм — сионизм.
Андрей Воронцов Из очерка «Победитель, не получивший ничего. Хемингуэй и смерть» Впервые опубликовано в журнале «Наш современник» Продолжение ← Вернуться к спискуОставить комментарий
|
115172, Москва, Крестьянская площадь, 10. Сообщить об ошибках на сайте: admin@naslednick.ru Телефон редакции: (495) 676-69-21 |