православный молодежный журнал |
КультураВетка рябиныНиколай Ефимов
В конце 1988 г. волею судеб оказался я на Старой площади. В моей трудовой книжке появилась запись – зам. заведующего Идеологическим отделом – заведующий подотделом международной информации ЦК КПСС. О новой работе – не сейчас. Сейчас совсем о другом. Я хорошо запомнил своих первых посетителей на Старой площади – председателя Всесоюзного общества книголюбов Сергея Гавриловича Шувалова и зав. секции экслибриса и книжной графики Анатолия Ивановича Калашникова. Прежде с ними не встречался, но фамилия второго была знакома. Для первого Международного конкурса музыкантов-исполнителей им. П.И. Чайковского Калашников сделал изумительный графический портрет великого композитора. Он принес автору широкую известность. Поскольку моя работа много лет была связана с Великобританией, мимо меня не прошли сообщения, что две его большие работы изданы в Лондоне и имели успех: это «Англо-российские отношения: эссе в гравюре на дереве» и «Война и мир» (по роману Л. Толстого). Калашникова избрали почетным членом Королевского общества художников-графиков и граверов Великобритании. Такого признания из русских мастеров никто до него не удостаивался. Но я не знал, что Калашников еще и король малого жанра – экслибриса. К тому времени он создал без малого тысячу экслибрисов – для Ю. Гагарина. Р. Рождественского. Г. Свиридова, А. Туполева, патриарха Пимена и для многих других любителей книги у нас в стране и за рубежом. Не могу припомнить с какой просьбой книголюбы пришли в ЦК. Осталось ощущение, что вопрос был в сущности пустяковый. Тем более, что никакой финансовой помощи не просили. По их словам, один чиновник требовал «на всякий случай» визу вышестоящего, тот – еще более вышестоящего. Чиновников в стране хотя и насчитывалось тогда намного меньше, чем сейчас, но тоже хватало. Время шло, вопрос книголюбов не решался. «Добра» никто не давал. Вот и пришли в ЦК. Дальше идти было некуда. – Что нужно-то? – вырвалось у меня после того, как они изложили свои хождения по мукам. – Ваша виза. – И все? – И все! Виза не заставила себя долго ждать. Довольные книголюбы стали прощаться. Пожимая руку, Анатолий Иванович неожиданно предложил: – Я бы хотел сделать для вас экслибрис. Подумайте над сюжетом. Об экслибрисе я и думать не думал и, надо же, «выпалил»: – Ветка рябины. Ответ родился мгновенно, на подсознательном уровне. Шесть лет спустя Анатолий Иванович подарил мне свою только что вышедшую книгу «500 экслибрисов». В предисловии известный британский гравер У. Батлер писал: «Экслибрис «несет» в себе нечто личное, сокровенное, нечто памятное, индивидуальное для счастливого его обладателя. Иной раз об этом нетрудно догадаться, в других же случаях лишь владелец знает, что именно означает данный сюжет для него». В словах «сокровенное, памятное, индивидуальное» – ключ к пониманию. Ветка рябины для меня – малая родина, довоенное и военное детство и, конечно, бабушка. Перед ее деревенским домом в Санино стояли три раскидистых рябины. Я благодарен судьбе, что в моей жизни был этот дом с тремя рябинами и бабушка Анастасия Ивановна Зуйкова. Сегодня от московского дома до бабушкиного во Владимирской области можно добраться на машине за два с половиной часа. Если без пробок. В 30-е годы прошлого столетия этот путь отнимал целый день. Более трех часов паровоз тащился от Курского вокзала до города Орехово-Зуева, затем пересадка, томительные часы на вокзале в ожидании следующего поезда и еще полтора часа в дороге, пока, наконец, перед остановкой в Санино машинист не даст долгожданный сиповатый гудок. Семь часов вечера. Вся округа знала: пришел «гусляк». Он ходил строго по расписанию, и паровозному гудку – радио и электричество в то время до Санино не дошли – доверяли, как сейчас бою кремлевских курантов. Бабушка сверяла свои «ходики» с «гусляком». Мне не исполнилось и года, как мама проделывала этот путь одна со мной на руках. Бабушка овдовела в 1923 г. Ей шел 47-ой год. На руках остались четыре дочери ( старшей, Марии 21 год, младшей, моей маме, 13 ) и два сына (Алексей – 11 и Вениамин – 9 лет). Дед Константин Николаевич умер от прободения язвы желудка. Как положено аргунам, т.е. владимирским плотникам, он работал в Москве. Из поколения в поколение вся округа жила отхожим промыслом. Дед возглавлял плотничью и столярную артель. Дела шли успешно, но в одночасье со смертью деда все рухнуло. Нужда заглянула в дом и поселилась надолго. Земельный надел – всего лишь десятина – не мог прокормить семью, сколько бы потов ни изливать на этот клочок. Поденная работа ( мама не раз вспоминала как мыла полы перед праздниками то у санинского попа, то у двух местных лавочников) давала гроши. Бабушка не сдавалась. В тяжелые минуты наставляла детей: «Смотрите не на тех, кто лучше живет, а на тех, кто хуже». Худо-бедно ли – выдюжили. К началу 30-х даже поправили пошатнувшееся хозяйство. К этому времени все дочери вышли замуж, два сына, окончив школу (обязательным и бесплатным было тогда четырехклассное образование), прошли обучение в санинской мебельной артели, поставлявшей на рынок столы, комоды, стулья и т.п., стали столярами, точнее – подмастерьями. Но начало было положено. А пока оба получили повестки из военкомата: Алексея отправили на Балтику, флотская служба была самой продолжительной – пять лет, Вениамина определили в артиллерию – три (или даже четыре ?) года. Бабушка осталась одна. В колхоз она не вступила, сохранила свой надел. Мама челночила между Москвой и Санино, чтобы помочь: то вспахать десятину под картошку и гречиху, то траву косить, то убирать урожай, то… да мало ли дел в деревне. «Пахать, косить и боронить я научился с детства»,– с гордостью сказал о себе Роберт Бернс. У мамы жизнь начиналась так же, как у знаменитого шотландца. Но после того, как дети выросли и выпорхнули из гнезда, необходимость «тянуть» хозяйство отпала, а ведь только Буланому требовалось на зиму целый сарай сена. Попробуй заготовь или купи. Бабушку уговаривали «свертывать» хозяйство: ей было уже под шестьдесят. Справляться с огородом, наделом и всякой живностью (конь, корова, теленок, поросенок да птицы) становилось не под силу. В конце концов решилась: передала колхозу свой надел и Буланого, который в те годы «служил» и трактором, и грузовиком, и легковушкой. Передала с телегами, санями и всем инвентарем. Конь долго недоумевал: везет телегу мимо родного дома, остановится и начинает ржать да так пронзительно, с такой обидой и тоской, что бабушка хваталась за сердце. Но корову оставила и не убавила в огороде ни грядки. «Земля,– говорила,– не должна пустовать». Поездки с мамой к бабушке в памяти не сохранились, лишь какие-то крохи. Поездку перед Новым 1937-ым годом запомнил в деталях. Стал постарше и впервые отправлялся в путь без мамы. Она как-то невзначай обронила, что приезжает на побывку дядя Леша и заодно отвезет меня к бабушке. Мамин брат Алексей, напомню, служил на Балтийском флоте. И добавила: «Останешься у бабушки на всю зиму». У меня голова пошла кругом от этой новости. Все объяснялось просто: мама готовилась к родам (в 1937-ом появился на свет мой брат Алексей), отец затеял обмен жильем, семья увеличивалась. Из 10-метровой комнаты на Большой Семеновской переезжали в 14-метровую на Авиамоторной улице. Родителям было не до меня. Что запомнилось? Лютый мороз, чугунная раскаленная печь в середине вагона, толстенная наледь на окнах. Выполняя наставления мамы, мы сели поближе к печи. Меня переполняла гордость: сидел рядом с настоящим моряком, родным дядей, на которого люди смотрели с уважением. В те годы военные не считались неудачниками или, как сейчас говорят «продвинутые», лузерами, Достаточно сказать, что два родных сына Сталина и один приемный избрали для себя профессию – Родину защищать. Полвека спустя Гоша, герой фильма «Москва слезам не верит», напомнил мне дядю Лешу. Имею в виду эпизод в электричке, где Гоша вносит в вагон неохватный самовар, помогая какой-то бабульке, семенящей вслед. Самоваров никто не перевозил в тот день, но были баулы, рюкзаки и тяжеленные сумки. Дядя Леша безотказно помогал закинуть поклажу на полку или снять с полки, подстраховать при выходе из вагона: на станциях платформ еще не было. Наконец, он сказал: «Следующая остановка – наша». И четко поставил задачу: «Сначала опустошим вокзальный буфет». Что с успехом и сделали. Какое ситро тогда было! Ситро моего детства. Ни красителей, ни заменителей. Или так лишь кажется издалека? В отличие от мамы дядя Леша не ограничивал: пей – не хочу. И не думай о проблемах, которые, конечно, возникнут в дороге. Разве это проблемы? После тесной московской комнатенки бабушкин дом-пятистенок, срубленный из еловых кряжей, предстал хоромами. В передней избе с четырьмя окнами стояла аккуратная круглая печь-голландка, вся в белых изразцах, во второй, тоже вместительной, – русская печь, большущая как морской корабль. В морозы я забирался на печь к бабушке. Зимой она всегда спала там. «Это мое спасение»,– говорила бабушка. Ревматизм, остеохондроз и другие суставные заболевания были ей «наградой» за тяжелый крестьянский труд. Вечерами она натирала коленки, локти, пальцы на руках мазью, которую давали ей в фельдшерском пункте, куда мы часто заглядывали. Мазь имела приятный, запоминающийся запах. Ни с каким другим не спутаешь. По прошествии многих лет я как-то сорвал, пробираясь к грибным местам, высокий стебель таволги, переломил его и повеяло запахом той мази. Сразу вспомнилась бабушка. Мазь немного помогала ей, но не более того. Настоящее облегчение приносила русская печь. При моей жизни в деревнях стали отказываться от русской печи: старомодна, много дров и места «съедает» в доме. А ей надо бы слагать оды. Удивительное создание наших предков. Русская печь согревала дом, готовила еду, пекла все, что душа ни пожелает, сушила одежду и валенки, сушила грибы, некоторые ухитрялись даже париться в ней и, что совсем не маловажно, особенно – под старость, врачевала своим необыкновенным прогревом – щадящим, глубоким, успокаивающим. К дому примыкал пространный двор, где было место для живности. За двором, на усадьбе, сарай, набитый доверху сеном, за ним банька, срубленная еще прадедом из толстенных сосновых бревен. Когда я вспоминаю зимы, проведенные в Санино, то ловлю себя на том, что чаще всего оживают именно эти мгновения: на улице стужа, мы втроем на печи – бабушка, кот Васька и я. В углу перед иконой горит лампадка, свет от нее такой тусклый, что контуры избы едва различимы. Кот отмурлыкал и провалился в глубокий сон. Мы лежим на чем-то мягком, должно быть, на тонкой перине или особом, приспособленном для печи матрасе. Я ощущаю, как благодатное тепло пронизывает меня, расслабляет – то же, наверное, ощущают птенцы под материнским крылом. Глаза мои смежились, хочется дослушать рассказ бабушки о Марье Зуйковой, ее двоюродной сестре. Не проходит и дня, чтобы она чего-нибудь ни учудила. Но дослушать не могу. Засыпаю. Никаких забот и тревог. Пока дядя Леша не уехал обратно на службу, бабушка не отлучалась из дома. После его отъезда почти каждый день исчезала часа на полтора-два. Уходя говорила: «Побудь дома, а я – на ликбез». Это было новое для меня слово, таинственное и непонятное. Вечером, после ликбеза, бабушка зажигала самую яркую десятилинейную керосиновую лампу, раскрывала книгу с картинками и очень крупными буквами, читала по складам – «Мы не рабы. Рабы не мы». Это был ее букварь для взрослых. Я усаживался напротив, следил, как она водит пальцем по строчкам. Бабушкин ликбез и для меня стал первой школой. Через два месяца я знал буквы и начинал читать по складам. «Ишь постреленок,– смеялась бабушка. – А я вот на старости лет подошла к грамоте». Уразумев, что такое ликбез, я похвастался перед Шуркой Качалиным, с которым мы подружились: – Знаешь, моя бабушка ходит на ликбез. – И моя, – ответил Шурка. Он был постарше мена года на полтора-два, жил в деревне и в деревенских делах был в моих глазах докой. – Баусина и Мясоедова тоже ходят,– добавил он. С бабушкой жилось легко. Мама оберегала от всего. Бабушка, вырастившая шестерых, относилась спокойнее к моим действиям. Хочешь взять голыми руками раскаленный уголек, выпавший из совка? Бери. Дотронуться до кипящего самовара? Дотрагивайся. И я проделывал все это и еще многое другое в первый и последний раз. Лишь однажды она попыталась предостеречь меня. В сильный мороз уговорил бабушку отпустить меня на улицу. Она смазала мне щеки гусиным жиром, «чтобы не отморозил», и сказала: «Не трогай голыми руками ничего железного. На морозе железо так прихватит, что и руки не отдерешь». Вот это новость! Почему прихватит? Чем прихватит? Первое, что я сделал на улице, снял варежку и осторожно дотронулся ладонью до массивной бронзовой дверной ручки. Ладонь прилипла, но я успел отдернуть ее. Действительно, прихватывает. Каким был ход дальнейших рассуждений, не знаю. Запомнился итог. Угораздило меня лизнуть бронзовую ручку. Что было?! Язык прилип намертво. Меня охватил ужас: язык не отрывался. В панике рванул что есть сил. Весь рот был в крови. В таком виде и предстал перед бабушкой. Без каких-либо причитаний она заварила какие-то травы, поила меня настоем, приговаривала: «Терпи, до свадьбы заживет». Зажило довольно скоро. Лечебные травы у бабушки висели на веревках в чулане, который она называла клетью. Самые разнообразные травы. Здесь на ларях лежали с осени ветки рябины с красными ягодами. После первого крепкого мороза ягоды становились сладкими и бабушка давала их мне. Слово «витамин» вряд ли было ей ведомо, но она хорошо понимала и пользу рябины, и при каких хворях надо обращаться к ней. У кого этому научилась? Мама не могла ответить на этот вопрос. Славилась бабушка не только травами. Умела в одно мгновение вытащить из глаза ость. Поддевала кончиком языка и конец мучениям. Не знаете, что такое ость? Тонкий осколок колосковой ржаной чешуйки. Когда рожь молотят, ость витает в воздухе и, попадая в глаз, проникает глубоко под веко. Резь нестерпимая. Бежали за помощью к бабушке. Мой двоюродный брат Женя Беляков не раз вспоминал, как бабушка спасала его. Женя родился в 1940-ом. В первом классе при школьной диспансеризации выявили у него туберкулез легких. Медики перевели его в специальную школу, где ребят обучали и лечили. На лето предложили отправить в лечебный лагерь. «Привозите ко мне»,– сказала бабушка. Каждый день утром и вечером, с июня по сентябрь, водила его к бору у Киржача, где по опушкам поднималось множество сосенок. Бабушка отщипывала нежные кончики молодых веток. Женя жевал их и проглатывал. В сентябре врачи разводили руками – легкие у него были совершенно чистые. Зимой бабушка топила обе печи: русскую – утром, голландку – вечером. Когда я просыпался, дрова в большой печи уже догорали. Два чугуна с картошкой – один с мелкой для кур и гусей, второй с крупной – для нас – были выставлены на лавку. На шестке остывали горшки с кашей и молоком: после того, как все прогорит, бабушка снова отправит их в печь – каша, гречневая или пшенная, должна развариться, молоко потомиться как следует и тогда станет настоящим топленым, с чудо-корочкой. Такое молоко сейчас ни за какие деньги не купишь. В печи огонь еще лизал неподъемный полутораведерный чугун: в нем бабушка готовила пойло корове. С изумлением следил я, как она управляется с этим царь-чугуном: подкладывала под ухват круглую чурку и ухват превращался в рычаг с катком. Больше всего меня интересовало, собирается ли бабушка печь ржаные лепешки с творогом. Собирается. Большой противень уставлен ими. Теста в лепешках мало, творога и сметаны много. Буквально таяли во рту. Никакие пряники, никакая магазинная выпечка не могли сравниться с ними. В деревне все пекли лепешки. Когда мы приходили к Качалиным, нас, конечно, угощали ими. «Отведайте моих,– потчевала Шуркина бабушка,– чай, не хуже чем у других». По вкусу они, может, и не уступали нашим и с виду были такими же. И все же не такими. Бабушкины казались мне румянее, сдобнее, аккуратнее. И у Качалиных, и у Баусиных сметаны хватало. Бабушка прилагала ко всему еще свои золотые руки. От бабушки усвоил я правило: если взял со стола кусок хлеба, доедай до конца. Или не бери. К хлебу – оно неизменно произносила «хлебушек» – у нее было самое уважительное отношение.«Хлебушек дорого достается»,– говорила она, имея в виду совсем не магазинную цену. Отрадой в жизни бабушки был чай. Жить без него не могла. Как только печь прогорала, она выгребала пышущие жаром угли. Часть из них высыпала в угольницу – металлическое ведро на длинных железных ножках – и плотно закрывала крышкой. Угли в ней гасли и остывали. Это заготовка впрок. Будет на чем поставить самовар днем и вечером. Другую часть высыпала в самоварную топку. Вода была налита заранее, сверху положены полдюжины яиц. У любого самовара под самой крышкой имеется сужение в корпусе, чтобы яйца не проваливались на дно. Как и русская печь самовар замечательное создание предков. И воду вскипятит, и яйца сварит. Завтрак готов. Самовар вскоре зашумел, не прошло и двух-трех минут, как бабушка ставит его на стол, на медный поднос. Самовар долго не успокаивается, вода булькает в нем, сверху через специальный клапан вырывается пар. Самовар, как говорила бабушка, пел и каждый раз пел по-разному – то ворчливо, то благодушно, то жалостливо. Бабушка прислушивалась к его «голосу» и поясняла: «Завтра будет метель» или «Надо ждать гостей, кто-то торопится к нам». Так я пристрастился на всю жизнь к чаю. «Пей, пей, – поощряла бабушка, – мы все владимирские водохлебы». Хозяйственные хлопоты в деревне нескончаемы, хозяйке присесть некогда. У самовара можно было расслабиться, перевести дух, пообщаться. Благословенные минуты. У англичан есть традиционный «файв оклок ти» (чаепитие в пять часов), время для визитов, особенно у состоятельного класса. Зимой в Санино чаевничали примерно в это же время, ходили друг к другу. Не было, конечно, изысканного фарфора, как в Альбионе. Много чего не было. Но саму процедуру чаепития любили не меньше чем в Британии. За чаем неторопливо обсуждали деревенские новости, свои житейские заботы. К пяти часам дня главные дела по хозяйству оставались позади, можно не спеша посидеть за самоваром. В его топку не раз подкладывали угольков, не давая самовару умолкнуть и остыть. Продлевали чаепитие. Любили горячий, очень горячий чай. «Чтобы до пяток жгло»,– говаривала бабушка. После войны, в конце пятидесятых, когда в деревне появилась «лампочка Ильича», бабушке привезли электрический чайник, Она оценила его несомненные достоинства: чайник не требовал ни чурок, ни сосновых шишек, ни угольков и был «проворнее» самовара, Но пользовалась им редко и неохотно. «Не пахнет дымком, в нем ни души, ни голоса. С ним как с немым»– таков был бабушкин приговор. Не могу представить ее без самовара, без домашнего запевалы, как назвал его князь Петр Андреевич Вяземский, посвятивший этому очень русскому явлению дивное стихотворение. Оно так и называется – «Самовар». Бабушка, убежден, согласилась бы с князем, ближайшим другом Пушкина, что ни будни, ни праздники, ни одно важное событие в жизни русского человека не проходили без самовара. Несколько строк из стихотворения Вяземского:
Семейных сборов он всегда участник главный. Нельзя родиться в свет, ни в брак вступить нельзя, Ни «здравствуй!», ни «прощай!» не вымолвят друзья, Чтоб, всех домашних дел конец или начало, Кипучий самовар, домашний запевало, Не подал голоса и созвал семьи.
О чайнике так не скажешь. О чайнике стихов не слагают. Бабушка пила чай вприкуску с колотым сахаром. Пила неторопливо, растягивала удовольствие. Сахар продавался в Санино головками, похожими на круглые головки сыра. Специальными щипцами их раскалывали на мелкие кусочки. С одним кусочком можно было выпить целую чашку. Это не то, что нынешний сахар , который растворяется в один миг. Не от бедности покупали колотый сахар, хотя деньгам счет вели и на разное сладкое баловство не тратились. У колотого сахара был особенный вкус, с ним сильнее чувствовался аромат чая. Кажется в известинской «Недели», когда-то очень популярной газете, прочитал я любопытную статью об этом сахаре. До революции 1917 г. британский королевский двор десятками пудов заказывал его в России. Затем первая мировая война, гражданская война, разруха, разрыв дипломатических отношений. Когда все улеглось, королевский двор возобновил заявку. Да не тут-то было. Завод, поставлявший в Лондон тот самый сахар, пришел в запустение, мастера, владевшие секретом изготовления, разбежались кто куда. Пришлось возрождать и сам завод, и производство по старинному рецепту ради доброго сотрудничества двух стран. Жизнь моя в основном протекала дома или возле дома. Часто у Качалиных. Иногда бабушка брала меня с собой в церковь, которая еще действовала. Раз в неделю наведывались в магазины, их было три, включая «керосинную», где продавались свечи, хомуты и множество диковинных вещей. Из магазинов, разумеется, возвращались с чаем. Какой именно покупала бабушка, не могу сказать. После войны она наказывала привезти ей краснодарский чай «Экстра». Никакой другой не жаловала. В 1964 г. на чаеразвесочной фабрике в Самарканде, одной из самых крупных в СССР, я спросил опытнейшего титестера – дегустатора чая: чем же краснодарский чай «Экстра» так славился? Титестер – главный специалист на любой чайной фабрике. Он определяет качество каждой новой партии чая, получаемой из Индии, Цейлона и Китая, и купаж разных сортов чая. «Экстра» – очень хороший чай, – ответил он,– на него не жалели индийского». Про себя я отметил: в чае, как и во многом другом, бабушка разбиралась. Еще мы ходили к тете Шуре, третьей дочери бабушки. Она была постарше мамы года на три. Вышла замуж за односельчанина и жила в Санино. Мама очень не одобряла этот брак: не нравился ей Михаил, новый свойственник. «Не из того дома».– говорила она. И бабушка, по ее словам, не одобряла. Жить в деревне и не иметь ни коровы, ни хотя бы пары овец, ни поросенка, жить при неухоженном огороде? Бабушка не могла такое понять, тем более принять. У нее все росло на загляденье: капуста, помидоры, морковь, укроп, чеснок, свекла, черная редька, брюква, конечно, всякая зелень и ее гордость – пупырчатые, хрустящие огурцы. Она и семена выращивала свои, делилась ими с соседями. Со мной бабушка не касалась этой темы – замужества тети Шуры. Все, что знаю, это по рассказам мамы. Но врезалась в память поговорка, что нет-нет да вырывалась у бабушки: «Хорошо пахать на печи, да заворачивать круто». Смысл поговорки до меня не доходил, но я улавливал в ней что-то осуждающее. С ленцой, большой ленцой, не рукастые были эти новые свойственники. Выпить – горазды. Тут им равных не было. «О чем только Шура думала?!» – говорила мама, вспоминая прошлое. Но чем-то думала, на что-то надеялась. Она была великой труженицей, на работе за ней не угнаться, горы могла свернуть, и кое-что в новом для нее доме изменилось к лучшему с ее приходом – сразу же ожил огород. Правление колхоза премировало ее за хорошую работу телкой. С коровой в деревне совсем другая жизнь. Вот бабушка и зачастила к дочери: как бы по неопытности не испортили корову при первых дойках. К счастью – возможно, благодаря бабушке – не испортили. И все же надежды тети Шуры не оправдались. В конце 1939 г. в сильный мороз возвращался Михаил из дальней деревни, куда его посылали по каким-то колхозным делам, Перед обратной дорогой не удержался, сильно перебрал хмельного и уснул. Лошадь привезла в Санино закоченевший труп. «Лучше бы на фронте погиб, хоть какую-то копейку получала бы за него»,– это я уже сам слышал, как тетя Шура причитала после войны. Остались у нее на руках три девочки да свекор со свекровью. Тете Шуре было 32 года. Бабушка словно чувствовала, что добром этот брак не кончится. Перед сном молилась перед иконой Божьей Матери. Ей было о чем прочить заступницу и за кого просить. В Санино меня отправляли зимой по просьбе бабушки еще два раза. Часто наведывались к ней и летом. События тех зим и лет слились в памяти в одно светлое, несказанное время. С годами я все больше осознавал, что там, в деревне у бабушки под тремя рябинами, мне открывался русский мир – трудолюбивый, смекалистый, не кичащийся успехами и не впадающий в отчаяние при неудачах и невзгодах. Мир, где любили шутку, острое словцо, задушевную песню. Мир, где не любили торгашей и хапуг, где в людях больше всего ценили честность, мастеровитость, артельность, умение делать свое дело. Бабушка олицетворяла для меня этот мир. В студенческие годы, когда у меня появился простенький фотоаппарат, я не раз пытался сфотографировать бабушку. У нее была чудесная улыбка, добрый взгляд. Хотелось запечатлеть ее раскованной, естественной. Увы, как только объектив направлялся на нее, бабушка принимала иконописный лик. Никакие мои ухищрения отвлечь ее внимание от объектива не приносили успеха. Так и смотрит она с чернобелого фото как со старинных икон глядят праведницы причисленные к лику святых. Бабушка и была для меня святой.
Николай Иванович Ефимов — журналист, публицист, редактор. Окончил МГУ в 1955 году. 27лет работал в Совинформбюро - Агентстве печати Новости, из них почти 10 лет в Лондоне. Создал русское издание газеты "Московские новости". Председатель Государственного комитета СССР по печати (1989—1990). Первый зам. главного редактора (1983-1987), главный редактор газеты «Известия» (1990—1991). Последние 15 лет работал зам. главного редактора «Независимой газеты», журнала «РФ сегодня».
Источник: журнал «МОЛОКО», № 4, 2015. ← Вернуться к спискуОставить комментарий
|
115172, Москва, Крестьянская площадь, 10. Сообщить об ошибках на сайте: admin@naslednick.ru Телефон редакции: (495) 676-69-21 |