православный молодежный журнал |
КультураИз записок реставратораИстория создания стихотворений “Кадь" и “Пряха". К 75-летию Евгения Курдакова В 1981 году в Этнографическом музее, находящемся в селе Бутаково Восточно-Казахстанской области, была создана уникальная экспозиция парковой скульптуры под открытым небом “Сад корней”. Автором деревянных скульптур был усть-каменогорский мастер-флорист Евгений Курдаков. Экспозиция вызвала широчайший интерес и резонанс не только в Казахстане, но и в Союзе, и запомнилась на многие годы. А в 1983 году музей переехал в Усть-Каменогорск. Евгений Васильевич пишет об этом: “Вот открыли музей, получился он уютным, радостным, в меру современным, — и даже наше сердитое и всегда недовольное начальство перестало брюзжать, оно воочию убедилось, что музей не блеф, не фикция, но живая реальность, что всё вещественно, материально, зримо, что всё можно руками потрогать. А насколько всё это материально и вещественно, я ощутил, наверное, больше всех: за сто дней отреставрировал 112 вещей: хомуты, чаши, кросна, вилы, ступы, лохани, скамьи, грабли, дуги, вилы, швейки, серпы, сёдла, челноки, косы, околясики, сани, скальни, корзины, ружья, жбаны, кебеже, сундуки, туески — и т. д. и т. п., не говоря о разбитой мебели, которую Зайцев привёз из Ленинграда. Каждую вещь приходилось обегать дважды: сначала полностью разбирать, а потом после чистки, доделок, ремонта, — собирать, сплачивать, укреплять, и лишь затем отделывать. Такие двойные путешествия вглубь вещей по следам старых мастеров, конечно, не прошли даром. Я увлёкся и стал по-иному смотреть на такие простые вещи, как прялки или там бадейки, коромысла или хомуты. В работе до меня постепенно дошло, что эти предметы быта и обихода настолько давно устоялись в форме своей и функциях, что не могли не превратиться в символы, которые ныне совершенно забыты и не ощущаются. И что при должной сосредоточенности можно заглянуть очень глубоко”. Так думал Е. В. Курдаков в то время. И думал поэтически. Мне кажется, что стихотворение “Пряха”, написанное примерно в ту же пору, служит наиболее ярким тому подтверждением: Пряха за прялкой сидит у окна, Топится печь, и темнеет оконце, Веретено всё скребётся о донце, С лопасти солнце горит дотемна. Заметена под застреху изба. Зиму прядут вековые метели, Тащится ветхая нить из кудели Ровно и медленно, будто судьба. Спас позабыто темнеет в углу. Пряха прядёт, словно молится Богу, Древнему Солнцу, Яриле, Сварогу, Свету, глядящему с прялки во мглу. И семипалой короною пласть В лунные четверти век отмеряя, Благославляет её, помогая Прясть эту пряжу, как жизнь перепрясть. Где это было, в каком полусне, Ты из какого восстала напева, Мокошь, праматерь волхва, Параскева, Воспоминанье о давней родне? Кто заповедал мне помнить душой Это камланье, язычество это, Солнцепряденье, кручение света, Переполнение жизнью самой? Переполняется веретено, Скручено, смотано, ссучено, свито, Отворожилось, пропало, забыто, Было ли, не было — знать не дано. Я вспоминаю, как папа рассказывал о трепетном восторге критика В. В. Кожинова при чтении этого стихотворения. Вадим Валерьянович был поражён не только глубиной смысла, но и символикой и изощрённой стихотворной техникой. Знание это вызывало недоверие и внимательно-вопросительный взгляд Кожинова на Евгения Васильевича, отчего Е. Курдакову оставалось лишь улыбнуться. Но это будет несколько позже. “Работая, я всё думал, что возвратить вещам осязаемость, плотную видимость, объём, образ в действии, в жизни, в гармонии с другими подобными вещами — трудно, но, в конце концов, выполнимо, но вот возвратить дух этих старых предметов, раскрыть их символическую и неслучайную наполненность, — это чрезвычайно трудно... Зайцев так разохотился, он увидел работу и уже дёргает меня на новые подвиги... И жаль этих пропащих ста дней...” Однако эти “пропащие сто дней” не отпускали, и появились следующие записи: “Реставрация — не ремонт, это возвращение потерянного духа и смысла вещи. Всю зиму я работал в реставрационной мастерской, наспех оборудованной в старом подсносном доме в центре города. Он стоял, заброшенный, среди высоких многоэтажных учреждений. Тяжёлые морозы стояли всю зиму, а с улицы доносились визгливые, хрустящие шаги быстро идущих людей. Окна мастерской покрылись необычайно толстой наледью с махрами инея и почти не пропускали света. В мастерской было постоянно холодно. Ветхие батареи только булькали и щёлкали, и дед-истопник, приходивший по утрам подкинуть угля в кочегарку, только разводил руками — всё обветшало: батареи, трубы, и дом давно не держал тепла. Чтобы не замёрзнуть, приходилось непрерывно двигаться, работать. Каждый стук музыкально отзывался в струнном чреве старого рояля, ждущего своей очереди, — и сначала это действовало на нервы, но потом притерпелось и даже обрело свой смысл. Удар молотка не обрывался сразу, но продолжался странным гудением, которое витало в плотном воздухе мастерской и создавало какой-то странный музыкальный фон, ощущение некой непрекращаемости действия. Хомуты, чаши, бадьи, прялки, коромысла, ступы, лохани, скамьи, грабли, вилы, серпы, косы, сани, дуги, швейки, скальни, корзины, туески, бурачки, сёдла, ружья, жбаны — множество деревянного и железного этнографического скарба, собранного в экспедициях, ждало моих рук. Предметы были настолько сработаны, что уже не держали форму. Всё рассыпалось, разваливалось. Это были оболочки, тени вещей, прах забытого быта. Даже название их уже потеряло смысл. Вместе с вещью умирает и имя. Сначала нужно было возвращать осмысленность, плотную видимость, объём, цвет, образ вещи в действии, в жизни, в гармонии с другими вещами, — и всё это было нелегко, но возможно. Невозможно было только возвратить им дух, ведь каждая устоявшаяся вещь, из тех, чьи формы доведены до абсолютного завершения, не могла не превратиться в символ. Хотя бы для мастера. Ведь истинный мастер одухотворяет вещь и свою работу уже просто потому, что работать ему нужно радостно, а радость не может возникнуть из бездуховного. Имя каждой вещи возникало не случайно, оно исходило из более древнего времени. Вещи дробились, имена их множились, веером расходились из вещи-праматери, но каждое название в своей глубине хранило её символ и её дух. Я разбираю, чищу, надставляю, клею, сплачиваю, шлифую, пропитываю этот хлам, этот зыбкий прах и реставрирую для себя имена и символы этих вещей. Вещи как бы отряхиваются от текстов сопроводительных экскурсий, надменно звучащих днём, отряхиваются от шелухи случайных, неточных и приблизительных сведений. О, они хранят в себе гораздо больше, чем знаем о них мы, младшие и старшие научные сотрудники, самонадеянно регламентирующие их содержание. Музей — музеум — обитель муз, он только в эти часы становится именно обителью. Я смотрю на предметы русского крестьянского быта и вновь бормочу имена вещей: лагушок, кросны, челнок, веретено, бутылы... По фронтону кросен, на набилках вырезано геометрическое солнце и две стилизованные конские головы по концам. Колесница Солнца? — Почему? — Кросны, кросны, да не Хорс ли это солнцевеликий на небесных конях? Но почему этот станок древнейшего ремесла украшен именно знаком Солнечной колесницы? Не модель ли тогдашнего мироздания напоминает он своей простой и гениально-необратимой конструкцией, которая и должна остаться, в принципе, той же. Почему челнок — челнок, а бердо — бердо? Уток — уток, а ткать — ткать — именно ткать? Уток на основе, а челнок снуёт. Пряла и топала, весь дом одевала. Сукно, но ткань. Сукно — скали, а ткань — ткали. Рубель — в рубцах, а гладкий — кичига. Ткать, мять, скать, прясть, шить, бить, есть, пить, брать, драть, мыть. По названию, по имени почти всегда можно докопаться и до сущности, первоосновы вещи”. Через много лет эта тема “путешествия в суть и вглубь вещей” нашла своё завершение в “Пушкинском дворике”, который был написан Евгением Васильевичем незадолго до 200-летия А. С. Пушкина: “Самый мой ранний Пушкин — “Сказка о царе Салтане”, помню до сих пор свои первые впечатления о сказке, внутренние образы. Сватья баба Бабариха... Таинственная и невероятная бочка-дом, в которой вырастал царевич. Бочка — пространство — дорога — мир... Ветер по морю гуляет... “Вышиб дно — и вышел вон”... Помню внутреннее возмущение тем, что <княз>ь Гвидон всем простил... Но самое впечатляющее — это захватывающая музыка слова, этот быстрый ритм, какая-то складная прочность и внутренняя логичность стиха, запоминающаяся сразу и на всю жизнь. Удивительно, но через многие годы, во время моей работы в этнографическом музее реставратором, эта пушкинская складная кадь — бочка — вдруг всплыла в сознании, именно когда я реставрировал разную крестьянскую деревянную утварь, среди которой было много бондарной замысловатой посуды. Раскладывая развалы клёпки, которые, после того как сдёрнешь обруч, раскладывалась подобием лучей вокруг донышка — солнца, я вдруг обнаружил и сакральный смысл этой удивительной посуды и стал догадываться об истинной сути сказки и о том, что Пушкин вполне владел и этим скрытым свойством народной притчи, где всё не просто так. И тогда же, кажется, прямо за верстаком я написал стихотворение, вполне и до конца понятное мне самому, но, как посетовал один мой редактор, оказавшееся малопонятным ему и рецензенту. Может, они в детстве не удосужились прочесть “Сказки” Пушкина? КАДЬ Бочка по морю плывёт... А. С. Пушкин Плоских досок хоровод Тёсан, скоблен и приструган, Склёпан в лад и сомкнут кругом, И сведён в единый свод. Дно в уторах на распор Норовит раздвинуть клёпку, Но замкнул в глухую стопку Обруч бочку на запор. Кадка, кладка, колыбель, Складень, лад, сосуд, посуда... Кто придумал это чудо — Домовину и купель? Деревянный небосвод, Взлёт лучей над солнцем донца — Мир замкнут, копи и полнься, И плыви по лону вод! ПРИМЕЧАНИЯ Кросна — ткацкий станок. Челнок — колодочка в виде челна, с носками в оба конца, с гнездом посередине, куда вставляется цевка с утком. Околясики — деталь ткацкого станка. Скальня — деталь, на которой скут цевки, для утока, две сошки на дощечке, в которую вставляется веретено с кружком на пятке и с цевкой на носке. Кебеже (каз.) — шкафчик для посуды. Застреха — нижний край кровли, свес кровли, жёлоб под этим свесом, в который упираются концы драни, тёса. Пласть — плоская толщина чего-либо. Бурачок — туес, берестяной стоячок с крышкой. Бёрдо — деталь ткацкого станка, род гребня, для прибоя утока, для чего каждая нить основы продета в набор или зубья берда, вложенного в набилку. Уток — нитка, которую ткут, она намотана на цевку, вставлена в челнок, идёт поперёк основы и перебором образует ткань. Рубель — рубчатый каток, валёк для катки белья в поперечных рубцах, зарубках. Утор — нарезка в ладах или клёпках обручной посуды для вставки дна. Набилки — две грядки, в которые вставляются бёрдо. Бутылы — сапоги. Лагушок — бочонок, кадь, дуплянка. Кичига — молотило, заменяющее цеп: выгнутая палка с плосковатым концом, кочерга. Екатерина Курдакова Впервые опубликовано в журнале «Наш современник», № 3, 2015 ← Вернуться к списку |
115172, Москва, Крестьянская площадь, 10. Сообщить об ошибках на сайте: admin@naslednick.ru Телефон редакции: (495) 676-69-21 |
Комментарии