Наследник - Православный молодежный журнал
православный молодежный журнал
Контакты | Карта сайта

Культура

Царапина


Сергей Щербаков

 

Хочу покаяться... Я погубил хороших людей... Почему же я не заявлю куда следует? Поверьте, я так бы и сделал, но это совершенно невозможно. Я понимаю, что нужны неоспоримые доказательства, а вот их-то у меня как раз и нет, а без них, сами понимаете, только народ насмешишь. Хотя мне уже впору слезы лить. Более того, я узнал, что если и докажу свою вину, то судить меня все равно не будут. До этого я даже не подозревал, случая как-то не подвернулось, что в жизни бывают такие парадоксы: людей погубил, а судить, оказывается, не за что. Как говорят юристы: нет состава преступления. Удивительно, просто уму непостижимо, но это факт нашей действительности, а против него, все знают, не попрешь.

Что же мне оставалось делать? Жить с таким камнем на душе, словно ничего не случилось? Нет, я так не могу. Да и никто бы не смог, в ком еще душа живая и мозги не заплесневели. И безвинно пропавших людей жалко, и у самого руки опустились. Правда, есть у меня одно слабое утешение – я не хотел их убивать: не стрелял в них из-за угла, не делал им подлости. Я просто не ведал, что творю. Мало ли у нас таких, не ведающих, что они творят?! Но этак ведь можно любую гадость в жизни, самое страшное преступление оправдать.

Буду до конца откровенен – однажды я даже попытался свалить вину на моих прекрасных родителей. Мол, это они такого урода воспитали. Потом самому стыдно стало, совесть во мне заговорила. Ну, а если она за дело возьмется, тогда от правды не скроешься. Так вот эта самая совесть до того меня довела, что начал я презирать себя. И жесты, и походка стали казаться мне искусственными, неприятными. Противно было видеть себя в зеркале, и я, чтобы хоть немного облегчить мучения, отпустил бороду. Как ни странно, это помогло. Иногда я даже впадаю в иллюзию, что убил не этот, на сторонний взгляд симпатичный бородатый человек, а кто-то другой, голый. Кроме того, я стараюсь теперь побольше молчать, потому что за каждым моим словом мне чудится фальшь и неискренность, или стремлюсь направить беседу к бытовым вопросам: о еде, одежде, погоде и т.п. Не дай Бог, когда при мне заговорят о душе, добре, истине, России. Сначала я чувствую себя неуютно, будто с меня сбросили одеяло, а потом начинаю злиться на себя, на говорящих.

Через год такой жизни я дошел до того, что хоть ложись и помирай. Я стал представлять, как встану сейчас, открою дверь на балкон и шагну с двенадцатого этажа. Конечно, от такой картинки меня невольно обдает холодом и предательские мурашки бегут по спине, но не это главное. Воображение невольно летит дальше, и я совершенно отчетливо вижу, как смертельная весть со страшной силой ударяет в сердце моей старенькой матери, и она летит в глухое пространство вслед за мной. Я знаю, что мать умрет в ту же минуту, что и я. Хотите верьте, хотите нет, но моя мать на любом расстоянии не просто чувствует, что происходит со мной, но даже знает, о чем я думаю. Таких фактов я мог бы привести много, но особенно поразил меня вот этот. Однажды мне приснилось, что я сижу на плетне огорода Федора Вдовина, нашего деревенского соседа. Смотрю на картошку, радуюсь, что кусты такие высокие, сочные и земля под ними от влаги черная. Думаю, раз картошка цветет, значит и земляника уже должна быть. Гляжу, точно прямо под кустами картошки ее насыпано видимо-невидимо. Да все такая крупная! Подивился я этому чуду: ягода прямо на огороде, набрал полную кепку, которую в детстве носил. Иду домой и радуюсь, что смогу досыта накормить жену с дочерью. На другой день пришел к матери, рассказал сон, а она говорит, что проснулась сегодня ночью и впервые за много лет почему-то вспомнила Федора Вдовина.

Поэтому я убежден, что мать умрет сразу же вслед за мной.

А тут еще проклятая память привязалась. Я не желаю видеть ничего хорошего, закрываю глаза и отворачиваюсь от всего мира к стенке и помимо воли вижу солнечный день детства. Горячие золотые кольца стружек неприятно карябают мне ноги, но я сижу на свежерубленном крыльце не шелохнувшись. Необыкновенно белая полная девушка - я не помню, откуда она взялась, зато знаю теперь, почему женился на необыкновенно белой полной женщине – читает мне первую в жизни книгу. Я смотрю на ее налитые груди, нежно прижавшиеся друг к дружке, словно близнецы-сестры, слушаю про вещие распутья русские и чувствую, как весь этот солнечный мир вместе с девушкой, вместе с книгой переливается в меня. Разве можно после этого думать о смерти?! В общем, слабый я человек, я очень люблю жизнь и ничего не могу с этим поделать. Правда, как-то ночью мне вдруг стукнуло в голову, что многие прекрасные люди, не менее меня любившие жизнь, притом никого не убившие, несущие в мир только добро и радость, умерли в расцвете лет. А я живу, это ведь просто несправедливо. В гороскопе обо мне сказано, что у меня мания справедливости. Хоть я и смеюсь над верящими в астрологию и верю только самому себе, матери, людям, но тут, пожалуй, подмечено верно. Виноватым очень трудно найти у меня утешение. Когда они начинают обвинять других, саму жизнь, я часто не выдерживаю и напоминаю им истинную причину их несчастий.

Так вот стукнуло мне, что мой отец, двоюродный брат Колька, друзья Юрка Батомункуев и Саня Малыхин и многие другие лежат в могиле, а я, столько пакостей натворивший, как ни в чем не бывало топчу землю. И тут меня осенило: там, в смерти, у меня родных людей может быть не меньше, чем здесь. Значит, и там я не буду одинок. Даже, пожалуй, с ними я скорее найду общий язык. Чем там еще заниматься? Как не о душе заботиться?! И на худой конец не в том дело, есть тот свет или нету его, встретятся или нет наши души там. Это вопрос сложный. А дело в том, оказывается, это и для меня важно, что не я первый и что в компании всегда веселее. Это и в смерти великое дело. Я теперь знаю. Представьте, что все будут жить вечно, а вы один помрете... Ну как?

Однако вообразил я свою встречу там с ними, и решимость моя снова поугасла. Не все и там меня с радостью примут. О чем хорошем я им расскажу? До них, думаю, все вести с земли поступают только через умерших. Как говорится, другое измерение. О том, что на земле ничего хорошего, что люди по-прежнему убивают друг друга и я, их сын и брат, ничем от других не отличался? Мол, зря вы на земле мучились? Это уже вообще черт знает что, это уже мертвых убивать. До такого я еще не докатился.

Одним словом, нигде меня пока не ждут, нигде я такой не нужен. Полная безысходность - жить невмоготу и умирать нельзя. И все-таки я нашел выход и понял, почему я убил тех людей.

Чтобы все стало ясно, расскажу по порядку. Да и душу свою облегчу.

Произошло это прошлым летом в июне. Тогда стояла невыносимая жара, и почти все Строгино блаженствовало на пляже. Я даже запомнил, как в тот день один приезжий представительный мужчина, плавая рядом со мной, видимо, смыв изрядную долю солидности, сладостно отфыркиваясь, позавидовал: «Везет же людям. Какие к черту курорты! Какие дачи! В двух шагах от дома такая благодать». Я согласился с ним и еще раз поблагодарил судьбу, что по счастливой случайности мы сняли квартиру именно в Строгино.

Как раз в этот день мы ожидали в гости хозяев, приехавших в отпуск с севера, где они, прожив больше десяти лет, заработали на квартиру, в которой живем пока мы, обзавелись машиной. В каждый приезд они говорили, что устали безмерно и, конечно, давно бы вернулись в Москву, но не жить же в пустой квартире – мебель-то с каждым годом все злее кусается, да и вас, мол, куда девать. Алексей, когда узнал, что мы с ним земляки-забайкальцы, не принимая никаких возражений, перевез наши небогатые, но многочисленные пожитки на своих «Жигулях». В порыве благодарности я признался ему, что я художник, и тогда он непреклонно заявил, что мне надо беречь руки, и сам перетаскал в квартиру все тяжелые вещи. Думаете, сказки рассказываю. Да мне, честно говоря, самому до сих пор кажется, что это была прекрасная сказка, почти по Достоевскому, но что самое поразительное, что сказку эту уничтожил я сам.

Давно известно, где примешивается денежный интерес, там настоящей дружбы не бывает, но между нашими семьями сразу сложились очень близкие человеческие отношения. Да и какие деньги? За трехкомнатную квартиру в прекрасном районе мы платили по московским расценкам сущие гроши. Иные запрашивали с нас за однокомнатную квартиру столько, что нам становилось стыдно, что мы принадлежим к роду человеческому.

Галя была под стать мужу. Я даже частенько шутил, что коли, она, москвичка, вышла замуж за забайкальца, значит, она прекрасной души человек. Ну а то, что все забайкальцы – лучшие в России люди, наши жены и так прекрасно знали, как и то, что с забайкальцами лучше не спорить.

В общем, мне всегда везет на хороших людей. Недаром я частенько говорю об этом.

Встречали мы их с удовольствием. Мы всегда готовимся к гостям. Чтобы не только пироги, но и задушевные разговоры, и обязательно гвоздь программы. Иногда им была новая статья моей жены или моя новая картина. Перед теми, кого мы любим, мы как бы устраиваем творческий отчет.

Буквально за неделю до приезда Гали с Алексеем я, как говорит моя жена, наконец-то выродил новую картину. Мучился с ней года два. Несколько раз в отчаянии бросал, брался за другую, но в конце концов возвращался к ней, как возвращается к любимой требовательной жене непутевый муж. И однажды я встал к холсту и в три дня переписал ее заново. Уж и не помню, спал ли я тогда вообще. Во всяком случае знаю точно, что если и спал, то и во сне продолжал размахивать кистью. Моя бедная жена не раз жаловалась, что ей и ночью от меня достается. Потом-то я понял, что главное, что мешало моему вдохновению размахнуться, была боязнь обнажить перед близкими людьми свою душу. Больше всего перед женой. Почему перед ней? Вы сами потом поймете. Так что гвоздь программы в этот раз был мой. Само собой друзья-коллеги, знакомые критики уже видали картину. Успех был головокружительный. Художники обычно скуповаты на похвалу, а тут кто-то даже прошептал слово «шедевр». Другой сказал: «Ну ты даешь, прямо по сердцу шаркнул...» Но Галю с Алексеем я все же ожидал с некоторым душевным трепетом. До всего дойдя жизненным опытом, интуицией, учившись не только у академиков, но и у своей бабушки, у своего дядьки, у своей матери и у матушки-природы (ласковый теленок двух маток сосет), я убедился, что суд честных тружеников бывает самый истинный, искренний и неподкупный. Кроме того, Галя с Алексеем обещали прийти с сыновьями: Алексеем пятнадцати и Артемом шести лет. А детям я верю еще больше. Если им моя работа не нравится, то меня никакой самый уважаемый критик не может убедить, что все прекрасно. Некоторые друзья даже подсмеиваются надо мной: «Ты уж тогда к каждой своей работе собаку тащи, и если она восхищенно сядет на задницу, так что от картины за поводок не оттянуть, можешь считать – что создал шедевр». Их шутки меня мало трогают, а вот равнодушие детей к моему творчеству расстраивает до слез. Кстати, до сих пор эти мои странные критерии жизнь не смогла опровергнуть.

*       *       *

Боялся я напрасно - впечатление было ошеломляющее. Дети впились в картину глазами. С моей души будто камень свалился, стало так легко, что захотелось их расцеловать.

На картине все было просто и ясно. В полумраке купе сидела женщина лет сорока. Закинув за голову руки, она собирала в узел прекрасные волосы. Они вспыхивали от косого луча солнца, чудом прорвавшегося сквозь грозное осеннее небо. В ее глазах кроме ушедшей на дно печали жизни, горели неутоленные искры любви. Изогнув спину, она пыталась справиться с роскошными волосами, но они тяжелым потоком снова падали на плечо. И без того высокая грудь напряглась, и казалось, что через долю секунды она прорвет своими большими сосками с коричневыми кругами белую ткань тесной легкой рубашки. Некоторые признавались, что тут мое мастерство достигло таких вершин, что они даже слышали треск материи и впадали в иллюзию, что если постоять еще немножко, то они увидят и самую грудь во всем ее несказанном великолепии.

Ближе к двери сидел старик. Он был в тени, но его поза очевидно говорила, что и он не может оторвать от женщины глаз. За окном раскинулось поле с виднеющимся вдали багряным костром леса, который нещадно трепал пронзительный ясный ветер. У кромки поля, напротив окна, привстал на стременах да так и застыл от восторга всадник на черном коне. А над лесом, словно три богатыря, неприступно остановились стальные облака.

Женщина знала, что сейчас на нее смотрит весь мир, что даже солнце выглянуло из-за туч только затем, чтобы хоть минутку полюбоваться ею, и она купалась в его луче.

Специалисты объясняли удачу картины мастерской композицией, необыкновенным эффектом двусторонней перспективы. То есть не только в картине все смотрели на женщину, но и зрители сами становились ее частью. Старики невольно распрямлялись, молодые, чувствуя себя на коне, начинали «гарцевать». Короче, это было бесконечное множество комбинаций. Изумлялись необыкновенной пластике. Так, благодаря характерно поднятой голове коня было понятно, что он ржет. Мол, я сумел даже звук нарисовать.

Конечно, это льстило моему самолюбию. Я соглашался со всеми, но в глубине души знал, что просто моя женщина прекрасна, что я сумел поставить ее в центр вселенной, и в этом все. Напиши я ее похуже, тогда бы никакая композиция, никакая перспектива не помогли бы. А есть женщина – и все остальное есть! Я так и назвал полотно: «Осенняя женщина». И ни один человек не спросил почему. Всем было ясно – по-другому нельзя. Ясно как «печки-лавочки», как «елки-палки», как «ядрена корень»…

Оторвавшись от картины, Галя смотрела на меня, не скрывая восхищения, как будто только что разглядела, что перед ней настоящий мужчина. Зато Алексей серьезно и надолго задумался. Счастливый человек обычно становится глухим к страданиям других, он чуток и прозорлив в несчастье. Если бы я был тогда чуточку повнимательнее – трагедии не было бы! Но я был ослеплен успехом и довольно сказал: «Ну как говорится, душа душой, а о грешной плоти тоже не грех позаботиться». Галя нежно взяла меня под руку, и мы первые прошествовали на кухню. Но пироги у жены почему-то еще не поспели, и я предложил осмотреть квартиру. Они, конечно, стали отнекиваться, но я настоял: «Все-таки вы хозяева и должны знать, как мы содержим ваше жилище». Честно сказать, я преследовал и другую цель - показать, что я живу бедно и именно поэтому я настоящий художник. Конечно, без моих комментариев тут не обошлось: «Черно-белый телевизор “Рассвет”. У нормальных людей стоит обычно на даче. Если украдут, то не так жалко. Мы его нажили за три года совместной жизни. А вот необычный холодильник “Снайга”. Дверь плохо притворяется, поэтому размораживаем каждую неделю. Так что питается он больше нашей нервной энергией, чем электрической. Особое внимание прошу обратить на супружеское ложе, на стенку и столик с моими художественными причиндалами. Они составлены из ящиков, которые я натаскал из овощного магазина». (Тут жена почему-то вспомнила, как я ругался при этом, что она заставляет меня воровать). Я почувствовал, что она зачем-то хотела уколоть меня, но в этот раз был настроен благодушно и продолжал в том же духе: «Ну как мне не верить, что все к нам пришло из Византии. Ведь главные мои друзья и почитатели моего таланта – болгары. Византия дала Руси грамоту, веру, культуру, а мне самое жизненно необходимое»… Я поднял с кровати лоскутное одеяло. На каждом ящике была наклейка: «Болгария. Булгарплодэкспорт».

Галя вспомнила знаменитостей, живущих в роскошных особняках, раскатывающих на зарубежных машинах, и заключила, что они не заслуживают благородного звания художника, что сытый голодного не разумеет, ну и в таком духе. В общем, все шло прекрасно, и ничто, казалось, не предвещало беды.

За обедом я говорил без умолку, а Галя не сводила с меня глаз. Не помню всего сказанного мною. Помню только, что я сравнил себя с известным американским кинорежиссером Питером Богдановичем. Он как-то сказал: «Я стал режиссером потому, что просмотрел десять тысяч кинокартин». Не знаю, зачем я приплел его. Если у нас и есть какая-нибудь родственность, то только в том, что у обоих нет специального образования. Правда, с тех пор как помню себя, я часами мог смотреть на плывущие по бездонно-синему небу бескрайне изменчивые облака; присев на корточки у ручья, мог до неизъяснимой любви к жизни слушать бесконечно неповторимое пенье воды. Более того, неизвестно какова была бы моя судьба, если бы в старших классах прямо над доской не висела большая репродукция картины Серова «Девочка с персиками», спасавшая меня от однообразно-нудных уроков. Так что отдаленное сходство у нас все же есть, вот только почему именно Питер Богданович? Что на нем, свет клином сошелся?!

И еще из тогдашнего разговора я запомнил свой рассказ о том, откуда взялась «Осенняя женщина». Мол, похожая красавица ехала со мной на юг в одном купе, и старик был самый настоящий, а вот всадник на черном коне – это из детства, а богатыри-облака, из сказки. Я почему-то не счел нужным объяснить, что в самом деле и сам до сих пор не понимаю, как все родилось, так что даже не верится, что это написал я; зато тем, что я очень понравился «осенней женщине», я похвастался и даже признался, что мы с ней чуть было не согрешили.

Кроме хвастовства у меня есть еще один большой недостаток. Иногда я и сам смеюсь за это над собой, но переделать себя не могу. Я люблю выказывать себя лучше, чем я есть на самом деле. Делаю это простейшим образом – преувеличиваю свои греховные намерения, которые мне удается победить. В тот раз случилось то же самое. По моим словам вышло, что помешала какая-то секунда, какое-то мгновенное озарение, а иначе женщина сама бы упала в мои объятия. В самом же деле этого не было. Правда, взаимная симпатия была. В поезде она часто возникает с первого взгляда. Слыша стук колес, видя, как все пролетает мимо, ты перестаешь чувствовать вращение земли и невольно отрываешься от нее. Перестаешь держаться за землю. Мало ли у нас на земле таких «космонавтов»?!

После моих рассказов Галя окончательно влюбилась в меня и даже не хотела скрывать своих чувств. Меня это волновало и как мужчину, и как художника. Мое творчество, мое слово на глазах делали Галю все прекраснее, и я наконец-то увидал в ней очаровательную страстную женщину. Однако, любя Алексея, да и не имея греховных намерений, я все же каким-то чудом справился с собой и великодушно перевел разговор на другую тему. Спросил про их дальнейшие планы. Галя ответила, что Алексей поедет назад на север, а она в Сочи, и засмеялась: «Муж у меня ревнивый, боится одну отпускать. Там ведь все мужчины холостые, да и кавказцы на каждом шагу». Алексей устало улыбнулся и сказал, что дело не в этом и пускай она хоть в Италию едет, чему быть, того не миновать, а вот отдохнуть каждому человеку надо. Он встал: «Кстати, и нашим хозяевам. Пора и честь знать, засиделись уже». Моя жена, собиравшаяся прочитать свою статью о «Капитанской дочке», неожиданно для меня поддержала Алексея, всячески давая мне понять, что я утомил людей. Я, конечно, обиделся - я ведь не какую-нибудь глупость плел и не только для себя старался – но ничего не сказал.

На улице старший сын неожиданно вспомнил: «Папа, мы ведь хотели еще на речку сходить?» Алексей ответил, что уже поздно, как-нибудь в другой раз. Галя, глядя на меня, не согласилась с ним: «А куда нам торопиться? Мы в отпуске все-таки. Вечно бежим куда-то». Возбужденный успехом, желая продолжить праздник, я поддержал ее: «Это займет всего полчаса, зато впечатлений хватит надолго. Я покажу вам лучшие места строгиновских палестин». Галя, словно все было решено, подхватила меня под руку. Забыв об остальных, мы пошли к реке и продолжили разговор о творчестве.

Возле турника, чувствуя прилив энергии, поощряемый Галиным вниманием, я полез на него и показал, что не только умею писать картины... Галя красноречиво взглянула на мужа: «А тебе так слабо?» Алексей попробовал сделать выход силой и не смог. Я, конечно, был великодушен и справедлив: «Галя, я-то каждое утро на турнике занимаюсь, а Алексею приходится каждый божий день на стройке крутиться. Ничего, переедете сюда, он даже “солнышко” научится крутить, а мне это и не снилось».

На обратном пути я вслух пожалел, что время не то. В мае здесь тьма соловьев, и они с каждым годом поют все лучше. И тут, словно по моему заказу, в кустах защелкал какой-то шалый соловей. Правда, выдав несколько колен, он замолк. Видимо, опомнился, или подруга стукнула его клювом по голове.

Возле дома жена для приличия, я это почувствовал, пригласила выпить на дорожку чаю. Я же был искренне настойчив. Я видел, что Гале хотелось продолжить интересный вечер, но она, взглянув на мужа, промолчала, а он твердо отказался. Стали прощаться и вдруг Галя раздраженно крикнула: «Ты соображаешь, что делаешь?» Оказывается, старший сын какой-то щепкой поцарапал крыло машины. Всегда выдержанный Алексей настолько вышел из себя, что заругался: «Балбес. Давай стирай сейчас же... Чем? Да чем хочешь». Испуганный сын попытался сделать это рукой. Конечно, ничего не вышло. Мы успокаивали их. Мол, какая чепуха, эта царапина никак не стоит столько нервов. Если б я мог знать, что царапина будет стоить им жизни?! В открытое окно машины Алексей, виновато посмотрев мне в глаза, попрощался. Я подумал тогда, что ему стало стыдно за свою несдержанность, и сказал ему несколько добрых слов. Галя же махала нам рукой, пока они не скрылись из виду.

Дома я сел к столу, и, чувствуя в душе какой-то осадок, решил при помощи жены вернуть хорошее настроение: «Знаешь, я сегодняшним днем очень доволен. Какие они все же прекрасные люди. Было бы таких на белом свете побольше, и тогда, честное слово, дуракам и сволочам нигде ходу не было бы, даже в политике». Жена не ответила. Я пригляделся к ее спине – она мыла посуду – и увидал в ней напряженную отчужденность. Никакой вины я за собой не чувствовал и едва сдержался, чтобы не сказать что-нибудь резкое. Дав себе несколько секунд на остывание, я как ни в чем не бывало продолжил: «Вот только Алешка ни с того ни с сего машину поцарапал. Вроде бы умный такой, спокойный парнишка, и на тебе... Испортил песню... Правда, ты знаешь, я никак не ожидал, что они из-за такой ерунды могут расстроиться. Они ведь не мещане какие-нибудь. Я думаю, что-то у них стряслось». Спина жены по-прежнему говорила, что ответа я не дождусь. Тут уж я разозлился: «Антонина, ты что, оглохла? Если тебе трудно мыть посуду, то давай я сам помою». Жена сразу повернулась: «С чего ты взял?» Меня наконец осенило: она просто приревновала меня к Гале. Весь день с ней под ручку, да все с умными разговорами, а на жену ноль внимания. Я даже улыбнулся про себя. Конечно, мне приятно было, но ведь без задней мысли. Я подошел к жене, обнял, она молча оттолкнула меня и с таким презрением поглядела, что мне стало не по себе. Терпение мое лопнуло: «Эгоистка несчастная. Надо же быть такой эгоисткой! Единственный в семье ребеночек. Родители-идиоты, я бы таких просто убивал... Ну с чего ты окрысилась? Почему у нас всегда так получается? Когда мне очень хорошо, ты обязательно чем-нибудь испоганишь настроение. Ты же знаешь, сколько сил я вложил в эту картину, знаешь, как ждал Галю с Алексеем. Не для себя же я пишу, мучаюсь. На хрена мне нужен этот каторжный труд, от которого только боль в голове да постоянная ругань с тобой. Добро бы еще деньги платили. Так могу я хоть какую-то радость от творчества иметь? Хоть на какой-то праздник имею право?»

Я был несправедлив – жена помогала мне чем могла и стоически, уничтожая свое женское природное начало, ходила на работу в допотопных туфлях времен своей юности. Она ответила таким усталым голосом, какой бывает у людей, не сомневающихся в своей правоте, но разуверившихся в возможности доказать ее: «Я же тебе ничего не говорю. Ты на все имеешь право. Только не кричи, пожалуйста, соседи услышат». Это сознание правоты в ее голосе доконало меня. Я рявкнул, что мне плевать, пусть хоть весь мир слышит.

Теперь-то я знаю, что она с утра почувствовала, что праздник идет как-то не так. И весь день мучилась, не в силах изменить это. У нее уже был горький опыт бессмысленности как-то одернуть меня, сделать замечание. Правда, и она не могла предугадать, чем все закончится.

Видя, что я разошелся, жена ушла в спальню. Выкурив пару сигарет, я снова обрел некоторую способность размышлять здраво. Считая, что праздник испорчен не по моей вине, решил хоть остаток дня провести более-менее спокойно. Пошел к жене. Лежа на нашей «болгарской кровати», она делала вид, что читает. Авось, мол, не пристанет тогда с длинными бесполезными разговорами, приводящими к еще большему раздору. Однако я сделал вид, что не заметил этого. Деликатно потеснив ее, присел с краю: «Ну скажи, чем я тебе сегодня не угодил? Что расхвастался, как заяц? Ну, есть у меня такой грех. Так что ж, казнить меня теперь?! Что я весь день великого художника из себя корчил? Прости, но я снова повторю, что я и в самом деле считаю себя настоящим художником и прикидываться маленьким, скромненьким не умею и не люблю. Пусть уж лучше меня дураком считают... дураки. А Галя с Алексеем люди умные, думаю, они, в отличие от тебя, за придурка меня не держат. Сколько раз я тебе объяснял, что я всю свою жизнь встречаю сначала одни насмешки, снисходительное отношение к завравшемуся петушку, а потом все эти люди признают, что они ошиблись. И потом им, а не мне, становится стыдно. Притом, если говорить откровенно, я не столько завираюсь, сколько, пожалуй, преуменьшаю свои настоящие способности».

Выговорив все это я снова вдохновился: «Нет, все-таки ты права, я полный дурак. Я ведь сегодня с Галей под ручку ходил, всякие умные слова не тебе, а ей говорил. Ревнушка ты моя глупая». Я попытался обнять ее, но она опять оттолкнула меня. Однако в этот раз так, что я понял, лед тронулся: «Ну, ущипни своего кота блудливого (по гороскопу я кот)». Она, конечно, не отказала себе в таком удовольствии. Я позволил ей вылить на меня злость в виде трех пребольных щипков, и мир был восстановлен. Мы совместно пришли к выводу, что все-таки Алексей сегодня был не такой, как всегда, что раньше из-за несчастной царапины он никогда не напал бы на родного сына, тем более при людях. Это был от природы добрейший, деликатнейший человек, думающий прежде всего о других. Галя мало чем отличалась. Мы попытались вычислить причину перемены, произошедшей с ними, но время было позднее, и вскоре здоровый сон заставил нас забыть не только о сегодняшнем дне, но обо всем на свете.

Как оказалось, это был наш последний спокойный сон.

На другой день позвонила сестра Гали: Алексей, Галя и оба мальчика погибли. Возвращаясь от нас, врезались во встречный грузовик. Смерть была мгновенной.

Конечно, мы были на похоронах, чем могли помогли, пролили немало искренних слез. До сих пор мне не хочется верить, что уже больше никогда Алексей не обнимет меня при встрече и не скажет при прощанье: «У меня, Саня, об одном душа болит, чтобы вы получили свою квартиру, а иначе я с севера не вернусь», что 'никогда я не услышу его вдохновляющих шуток. Мол, если в следующий приезд я не приглашу их на свою персональную выставку в лучшем выставочном зале Москвы, меня придется выселить – квартира сдается только на таких условиях.

После их смерти работа у меня разладилась. Такая серятина пошла, что я даже решил, все, кончился талант. Я никак не мог сосредоточиться, мысли постоянно крутились на том проклятом дне. Жена убеждала, что я тут ни при чем, что их гибель чистая случайность, роковое совпадение, но моя душа болела все нестерпимее. До того дошло, что жена умоляла обратиться к психиатру. И хотя я чувствовал, что с медицинской точки зрения у меня все нормально - после гибели их нелепой жить стало страшно. Я выходил из себя, но поделать ничего не мог: думал и жил только тем, что их смерть не случайна. Ведь почему-то это произошло именно после встречи с нами? Я совершенно уверился, что раздражился Алексей не из-за царапины на машине. Не такой он был человек.

Измучившись вместе со мной, видя, что в этот раз плохая полоса в нашей жизни безнадежно затянулась, жена также начала искать выход. Ни с того ни с сего она устраивала праздники, водила меня в гости к хорошим умным людям, но ничто не помогло.

«Господи Боже ты мой, до чего же все мужчины беспомощны, – сказала она однажды, – сходи в ГАИ и узнай, как все случилось. Какой-нибудь пьянчуга был за рулем того грузовика, а ты сидишь как приговоренный. Да и мало ли. Может, тормоза у Алексея отказали?» Я действительно как-то взбодрился духом и пошел. Пошел так, словно надеялся получить свидетельство о невиновности. Именно это чувство было в душе. Я пойду, меня оправдают да еще скажут: «Ты, друг, тут совсем ни при чем, так что спи спокойно».

Мне разъяснили, что машина Алексея врезалась в грузовик как раз на повороте по улице Исаковского. Я изучил заключение экспертизы. Все механизмы и тормоза машины в превосходном состоянии. Правда, скорость была высокая, но поворот здесь некрутой и дорога широкая, да и встречных машин, кроме грузовика, не было. Инспектор, составлявший протокол на месте происшествия, без тени сомнения заявил, что авария случилась из-за невнимательности Алексея. Что же его отвлекло? О чем он задумался за рулем? Начал я скрупулезно, по деталям восстанавливать тот день. И жену заставил напрячь память. И выстроил логическую цепочку самых важных событий вплоть до отъезда гостей.

Приехал Алексей в прекрасном настроении. Как всегда обнял и поцеловал меня по-мужски крепко. Жену же, как истинно воспитанный нравственный человек, чисто символически поцеловал в щеку и слегка тронул за локоть. Потом смотрели картину. Он сказал, что это здорово сделано, но почему-то задумался и потом, словно в чем-то сомневался, все возвращался к ней. За столом сидел уже сам не свой. Единственный раз улыбнулся своей виновато-доброй улыбкой, когда моя жена просила его съесть еще кусок пирога. Он отказался и неожиданно спросил меня: «Саня, почему ты Тоню до сих пор не нарисовал? Она у тебя такой прекрасный человек». Я отделался шуткой. Мол, до таких прекрасных людей пока не дорос. Потом, разговаривая с ним, я сделал комплимент Гале: что на его месте я такую красавицу не то что на юг, даже на шаг от себя не отпускал бы. Вспомнил как сильно, совсем по-детски расстроился Алексей после неудачи на турнике, как я постарался не придать значения такой мелочи, чувствуя нежное прикосновение Галиной руки.

Итог этих размышлений был для меня ужасен. Я понял, что не царапина на машине до крови ранила сердце Алексея, а то, как его любимая жена льнула ко мне, а я, человек, которого он уважал и даже любил, которому верил, не только поощрял ее, но и разжигал своими рассказами. До дороги ли ему было?!

Все-таки для полноты картины мне чего-то не хватало. Я ходил по мастерской из угла в угол и в тысячный раз минуя «Осеннюю женщину» вдруг увидал ее в ином свете, увидал глазами Алексея. Перед ним была женщина, страстно желавшая мужчину, потерявшая всякий стыд, забывшая, пусть на миг, что она мать, жена, человек. Алексей, по чистоте душевной, просто не мог увидать «Осеннюю женщину» по-другому. И не сходя с места я совершенно отчетливо, как наяву, ни капли не сомневаясь, что все было именно так, увидал, как они погибли. Галя обычно сидела рядом с Алексеем, но в этот раз села сзади. Тогда я безотчетно отметил эту деталь, а теперь понял, почему она так поступила. Машина рванулась с места как бешеная. Это было последнее, что я видел своим внешним зрением, остальное только внутренним.

Подъезжая к злосчастному повороту, Алексей не выдержал характера и взглянул на жену в зеркальце. Он увидал прекрасную грудь, рвущуюся из тесной голубой рубашки, а в глазах неутоленную любовную страсть. За ним, как на моей картине, сидела «осенняя женщина». Не верная любящая Галя, а незнакомая ему женщина. И притягательная и отвратительная одновременно. А тут этот зеленый военный грузовик с черными рубчатыми колесами в рост человека. Думаю, что они его так и не увидели. Галя, скорее всего, не успела даже вскрикнуть, она мечтала о беззаботных днях под палящими лучами солнца.

Короче, у меня не осталось никаких сомнений – их погубил я. Не знаю, чем больше – «Осенней женщиной», или своим поведением? Вначале это было неважно, но потом я зациклился. Но сам не мог разобраться в этом. Стал показывать картину всем и каждому. Правда, эти «все» почему-то имели дело с искусством (словно я боялся убить еще кого-то). А наших деятелей до сердца прошибить трудно. Это я хорошо знаю по собственному печальному опыту. Они восхищались, говорили, что красота не может убить, а мое игривое поведение с Галей совершенно безобидно, я ведь не собирался грешить, да и вообще, я ведь живой человек, а не ханжа какой-нибудь. Последнее время я заметил, что это словцо «ханжа» очень в ходу среди творческих работников. По их мнению, лучше быть безнравственным человеком, но упаси Боже, не ханжой.

Причину моих переживаний все видели в том, что я пронзительно чувствую жизнь. То есть меня хвалили, хвалили и смотрели с еще большим интересом и надеждой.

В то время у меня возродилось одно детское ощущение себя. Однажды весной мы дрались на речке с мальчишками соседней улицы. Поверх льда уже текла мутная вода, и я с разбегу упал в прорубь. Я был в кирзовых сапогах, в телогрейке. Глубина, на мое счастье, оказалась небольшой. Оттолкнувшись ногами от дна, я вынырнул и попытался зацепиться правой рукой за лед (в левой был портфель, а воспитание моих родителей не позволило мне даже подумать о том, чтобы бросить его), но ногти скользили по льду, и я снова окунулся под воду. Так и прыгал до тех пор, пока силы не иссякли, и, в очередной раз встав на дно, вдруг почувствовал такое усталое равнодушие, что тяжело вздохнул. Захлебнувшись, я инстинктивно дернулся вверх и на сей раз зацепился ногтями за какой-то бугорок, чудом выкарабкался на лед.

Родители мои были люди справедливые, но суровые, и я решил не ходить домой, пока не обсохну. По совету друзей я снял одежду и разложил на травке сушиться. Открыл портфель. Все учебники, тетрадки, дневник пришли в полную негодность. Это расстроило меня до слез. Хотя учился я отлично, в мозгу почему-то появилась мысль, что родители решат, что я намочил специально, чтобы размыть двойку или тройку. В апреле у нас в Забайкалье погода к вечеру такая, как в Москве зимой, так что как я ни согревался, кожа была в синих пупырях. Я знал, что кругом виноват: дрался с мальчишками, крутился на речке, учебники с тетрадями угробил. Товарищи сочувственно приговаривали: «Ой, будет тебе». Одежонка никак не высыхала, и когда зубы застучали так, что я несколько раз прикусил язык, я решил, будь что будет.

Мать встретила меня с ремнем в руке: «Ну, рассказывай, герой, где гулял дотемна, с какими свиньями в луже валялся?»

Когда я бежал домой, то пытался что-нибудь выдумать о происшедшем, но увидав мать в самом решительном настроении так испугался, что сразу же выложил все, как было. Мать опустилась на стул, и ремень выпал из руки. Остальное я помню как во сне. Она вдруг схватила меня и давай целовать, как никогда ни раньше ни после не целовала. А потом заплакала, как, наверное, никогда больше в жизни. Меня растерли водкой, переодели в сухое и почему-то уложили в священную родительскую кровать, к которой даже подходить запрещалось. Мать судорожно прижимала к груди мою голову и то плакала, то смеялась. Отец молча стоял рядом и гладил нас обоих по головам. Как в великий праздник, мать достала откуда-то банку абрикосового компота. В первый раз в жизни я ел не столько, сколько дали, а сколько хочу. В душе моей творилось что-то непонятное. Ведь я виноват и никак не заслуживаю столько любви и ласки. Мне все время было как-то неловко, стыдно. Я даже не смог доесть второй стакан компота. Утешало меня только одно – я не бросил свой портфель.

К чему это я? Да к тому, что когда меня хвалили за «Осеннюю женщину», я хоть и впадал ненадолго в иллюзию, но в душе-то знал, что не заслуживаю добрых слов, что виноват. Я убил людей, а это - не детские грешки.

Некоторые, правда, подсмеивались. Мол, ты в своем амплуа русского человека. Надо работать, а не искать причин для тоски. Художник должен быть выше мелочей жизни. Кто-нибудь выйдет от тебя, поскользнется, хлоп затылком об асфальт и привет, а ты сразу себя в убийцы запишешь. Короче, надо работать и поменьше обращать внимания на всякую чепуху. Я принудил себя согласиться с ними. Да и что мне еще оставалось?! Бросить писать я не мог – я человек, зараженный искусством. Вот и решил жить дальше, а там куда кривая вывезет. Снова стал захаживать в Центральный дом работников искусства, где собираются мои приятели-художники, артисты, поэты. Всегда вставлял свое «веское» слово о том, что старики исписались и будущее России в наших руках и тому подобное. Все находили в моих новых картинах интересные детали, пластические решения, но в целом всем чего-то не хватало. Все вспоминали «Осеннюю женщину». Я обижался, спорил, считал, что они просто-напросто завидуют мне. Но однажды встав к мольберту, не смог поднять руки с кистью. Так безмерно уставший человек, зажегши спичку, не в состоянии поднести ее к сигарете. И она догорает в его опущенной руке, пока не обожжет пальцы.

Жизнь покатилась под откос. Почти каждую ночь мне снился один и тот же кошмар. Мы едем в машине. Впереди Алексей с моей женой, сзади мы с Галей. Передние оба смотрят в зеркальце. Галя смотрит на меня, и только я один вижу огромное, заслонившее весь свет, черное колесо, летящее прямо на нас. Я кричу: «Алексей!» – и просыпаюсь. В какой-то беспробудной надежде оглядываюсь вокруг. Гали с Алексеем нет, измученная жена тяжело стонет во сне. Один я по-настоящему живой. Хотя какой там живой, одно название осталось.

Раньше от всех печалей меня спасала «Святая троица» Андрея Рублева. Когда в окружающем мире не оставалось ничего такого, что могло бы меня утешить, я шел в Третьяковку и подолгу стоял возле нее. Древо жизни, болезненно растущее то ли за спиной среднего ангела, то ли прямо из его крыла.

Босые ноги крайних ангелов.

Смиренно склоненные головы.

Складки одежды, текущие как время в пространстве.

Многого я не в силах понять, но космос души гениальнейшего художника переливался в меня, пронизывал мой человеческий состав. И все же самой прекрасной чертой Троицы была для меня их вселенски бесконечная кротость. Этой кротости мне хватало иной раз на месяц. Но Третьяковка закрыта на ремонт.

Как-то перечитал «Реку Потудань» и сразу вспомнил давнишний эпизод жизни. Однажды летом я ехал в плацкартном вагоне в Воронеж. Из всех попутчиков более всего меня заинтересовала коричневая, как цыганка, старуха. Она не отрываясь смотрела в окно и вслух сокрушалась, что столько лугов не скошено, а у них скотину кормить нечем. И только под самый вечер, когда туман начал клубиться над землей, вдруг как-то протяжно и восхищенно сказала: «Простра-а-анство». Меня до того удивило это слово в ее устах, что я как сейчас вижу голубоватые белки ее глаз. Тогда-то я и понял происхождение писателя Платонова.

Кстати, «распахивать окно в даль времени и России» я учился именно у него и вслед за ним же стремился в нескольких точных главных штрихах отображать всю историю жизни человека. Вот кто мне близок духовно, а не Питер Богданович. Что же это я? Или совсем память отшибло? Однажды, когда я в отрочестве по привычке огрызнулся на слова матери, она, казавшаяся мне человеком железной выдержки, со всего размаху шваркнула об пол тарелкой и бессильно тонко вскрикнула: «Собачья жизнь. Сдохнуть бы к черту. Сдохнуть бы». И зарыдала. Я впервые видел тогда, как от плача сотрясалось все тело ее, и мне казалось, что мать сейчас задохнется от слез и умрет. С ужасом глядя на бело-голубые осколки, я зачем-то бросился собирать их в единое целое, но ничего не получалось. Так они и врезались в память – как вдребезги разбитая жизнь моей матери. В первый раз я возненавидел себя до зубовного скрежета и поклялся во что бы то ни стало закончить эту дурацкую школу ради нее.

Господи, если бы я тогда рассказал о моей матери или хотя бы о коричневой старухе, об Андрее Платонове, – Галя с мальчишками и Алексей наверняка остались бы живы.

И решился я испробовать последнее средство – выплеснуть на холст свой ночной кошмар. Однажды тайком от жены достал из угла все, что нужно, и в один месяц написал. Все как есть. Как снилась мне наша погибель. Налет усталости был виден, но вышло очень сильно. Про себя я назвал ее «Колесо», но подписывать не стал. По-моему, и так все понятно... Невероятно, но проклятое наваждение от меня отвязалось. Иногда ночью я потихоньку пробираюсь в мастерскую, смотрю на «Колесо» и понимаю, что эта картина уже никого не убьет. Разве что слегка царапнет по сердцу мою жену, ведь я там рядом с Галей. Поэтому я твердо решил, что она увидит «Колесо» только после моей смерти.

Видя, что я ни черта не делаю, жена начала постепенно привлекать меня к домашней работе. Я хоть и раздражался, дескать она мешает мне сосредоточиться, но совесть у меня все же осталась, и я довольно быстро превратился в этакого домашнего «шныря». Правда, помогла мне не только совесть. Пристрастившись к бездельной жизни, я научился, как прирожденный москвич, безо всякого приглашения подсаживаться в ЦДРИ даже к малознакомым людям и, почему-то особенно помня, что у меня теперь есть «Колесо», мгновенно ставил свою персону в центр внимания. Приятели терпеливо сносили мое бахвальство, и я совсем разнуздался. Стал позволять себе всякие издевательские шуточки. Однажды ни с того ни с сего уставился в глаза одному хорошему художнику: «Ну-ка, посмотрим, что ты в душе носишь». Он мог бы послать меня подальше, но сделал умней: «смотри, коли хочется». Мне стало стыдно, но отступать было поздно, и я сказал: «Что-то смутно все, трудно что-либо человеческое разглядеть». В следующий раз он молча ушел из-за стола при моем появлении. Помню, как я обругал поэта. Может быть, его стихи были не так уж и плохи, но меня, пьяного, вдруг взяла ярость. Там были строчки, что его жена стоит у гастронома, а он хочет жить и мыслить по-иному. И это на полном серьезе. Я притянул его за грудки: «Ты что, святым духом питаешься?» Он попытался отшутиться, но я еще крепче скрутил на его груди рубаху, так что ему стало трудно дышать. Он испугался: «Нет, конечно, это художественный образ». «Зачем тогда врешь. Тоже мне поэт! Лучше бы ты сам у гастронома стоял», – презрительно бросил я. Постепенно за мной закрепилась слава скандалиста. Каждое утро, вспоминая вчерашнее, я стонал от стыда и душевной боли. А однажды мне позвонил один приятель, тоже не безгрешный, и сказал: «Вы – сволочь». И я промолчал. Я снова лег в постель, и без особого труда вывел, что как бы то ни было, но в любом случае он прав, я постепенно превратился, выражаясь чеховским языком, в озлобленное шершавое самолюбие. Мне стало страшно, я перестал таскаться в ЦДРИ, по мастерским приятелей, перестал ворчать на поручения жены. И даже с продавцами говорю так тихо, что они кричат на меня, чтобы я не бормотал себе под нос.

Все бы ничего, но иной раз от домашних дел так тоскливо становится, что хоть волком вой. И тогда, скрепя сердце, я вновь отправляюсь в ЦДРИ. Правда, пью только кофе. Мои товарищи снова приняли меня в свой круг. Однако утешения я и здесь не нашел. Вечно сижу теперь как на иголках. Люди спорят о повороте северных рек, о сохранении Байкала, об исторической памяти и т.п., а я, раньше бывший в таких делах первым, теперь помалкиваю и почему-то больше беспокоюсь о жене, которая, наверное, не спит, тревожится, что я снова приду пьяный, а утром меня будет мучить похмелье и изводить совесть. Недавно я с ужасом заметил, что у нее появились возле зрачков льдинки и глаза иногда делаются оцепенелыми. Я довольно близко знал несколько самоубийц и замечал у них это льдистое оцепенение. Или ни с того ни с сего вдруг втемяшится в голову, что пока я тут сижу кофеи гоняю, моя старенькая мать, недавно перенесшая инфаркт, при ее-то крестьянском характере, плюнет на «сидячую» жизнь да возьмется стирать белье. Или моя, словно с луны свалившаяся, старшая сестра, снова не найдя общего языка с людьми, сходит сейчас с ума в своей круглой комнате.

Сославшись на срочные дела, я тороплюсь домой или к матери с сестрой. Когда застаю их в добром здравии, облегченно вздыхаю и даже начинаю немножко уважать себя. Иголки иголками, а уйти обычно трудно. Всегда на тебя так сожалеюще смотрят, будто ты не просто веселую говорливую компанию покидаешь, а от участия в судьбах самой России открещиваешься..

С некоторых пор стали со мной происходить чудеса: я обнаружил, что прекрасно думаю о работе даже в очереди за мясом или когда мою полы. Почему-то особенно часто вспоминаю детство. Вижу соседа Дмитрия Яковлевича, баюкающего свою беспалую левую руку. Светлая ему память – он всегда помогал нам после смерти отца. Вечного труженика синеглазого дядю Васю Пашая, равномерно взмахивающего голубой косой возле оврага за старой школой. Мою родную бабку Анисью, выглядывающую в окно любимого сына Ивана.

Я снова услыхал, как постреливают в печке березовые поленья, как далекий стук топора ухает в морозном воздухе и ударившись в наш забор, рикошетит тяжелой дробью. Я снова вижу, как мать перебирает бруснику. Спелая ягода катится не торопясь, с достоинством и падает в ведро чистая. Переспелая, словно толстая старуха, переваливается с боку на бок, и мать подталкивает ее. А недоспелая, смеясь белыми боками, так и норовит быстренько скатиться в ведро в обнимку с первым встречным листом, но проворные женские пальцы успевают отцепить «неподходящего кавалера».

У меня появилась вера, что я снова возьмусь за кисть. Мне уже грезится новая картина. Я не знаю пока, как писать ее, но главное уже стоит перед глазами, и от этого радостно захватывает дух. Вот она. Вокруг стола, на котором желобом устроена бело-голубая, отливающая фаянсом клеенка, сидят в свете закатного солнца, бьющего в распахнутое окно, мои родные: мать, старшая сестра, нянькавшаяся со мной до самой женитьбы, и жена. Они перебирают бруснику. Берут ее полными горстями из синего ведра и бросают в желоб. Словно ручеек, ягода катится вниз. Ее красные капли на переднем плане летят в пространство. В тени возле буфета, подперев голову левой рукой, сидит отец. Правую с горящей папиросой он тяжело уронил на колено. Я отчетливо вижу, как скользит по виску его усталый кулак, его белые, словно застывшие ноги. Он очень любил ходить босой по чисто вымытому полу и всегда устало улыбался при этом. Сам испытав такое блаженство, я его прекрасно понимал. Я – в нашем садике перед окнами. Встав на завалинку, облокотившись на подоконник, словно на детской фотографии склонив голову на плечо, зачарованно гляжу на их ангельски кроткие лица, на текущие ткани одежды. Достаю из миски одну большую, тяжелую, словно капля крови, ягоду. И так мне чудно жить на белом свете. Так люблю я этих женщин, босоногого отца, кровавую бруснику, наш тополь, положивший мне на плечо свою ветку, что нет на земле человека счастливее.

Эта картина, словно галлюцинация, преследует меня, и мне больше ничего не остается, кроме как написать ее. Правда, иногда в моем воспаленном мозгу шевелится извечная предательская мысль отступников: «Ну и что... Что тогда изменится? Галю с Алексеем все равно не воскресишь?» Но я гоню ее от себя и упрямо думаю: «Так, может быть, других? Или хоть себя, на худой конец?» Во всяком случае после этого хоть помереть можно спокойно. Так мне сейчас кажется. И я прошу кого-то, даже неслышно шепчу как молитву: «Пусть они живут вечно. Дай им вечной жизни, и мне больше ничего не нужно... Пусть они живут вечно!»

1987 г.

← Вернуться к списку

115172, Москва, Крестьянская площадь, 10.
Новоспасский монастырь, редакция журнала «Наследник».

«Наследник» в ЖЖ
Яндекс.Метрика

Сообщить об ошибках на сайте: admin@naslednick.ru

Телефон редакции: (495) 676-69-21
Эл. почта редакции: naslednick@naslednick.ru