православный молодежный журнал |
КультураЖитие ЕремыСергей Щербаков В Барыкине Ерема был притчей во языцех. Им чуть ли не детей пугали, а напроказившим ребятишкам постарше частенько говорили: «Будешь как Ерема». Да, он был далеко не красавчик. Грубая коричневая кожа, узкие длинные глаза, приплюснутый боксерский нос, толстая нижняя губа. Но сколько у нас в деревне было людей пострашнее Еремы, а братсковатеньких – людей с бурятским в чертах лица – чуть не каждый второй. Правда, он больше походил на американского индейца. Ростом чуть ниже среднего, крепкий, мускулистый, без капельки лишнего мяса. Лет с тринадцати Еремка уже играл в волейбол со взрослыми парнями и ему никто не говорил: «Кыш отсюда, шпана». Правда, он не был крестьянским сыном в полном смысле этого слова. Его мать, багроволицая полная женщина с опухшими, как бревна ногами, почти всю жизнь мыла полы в разных конторах, а отчим, бывший старшина-сверхсрочник, совсем им не занимался. Только иногда, особенно тяжко страдая с похмелья, пытался офицерским ремнем выбить из него всякую дурь, при этом непременно приговаривая: «Потом сам мне спасибо скажешь». Однако себя отчим крестьянской работой не утруждал, и Ерема упрямо не любил копаться в земле, ходить за скотиной, зато целыми днями «красил улицу», с малых лет курил табак и участвовал во всех проделках молодых парней и подростков. Ни одна драка, ни один набег на чужой огород, ни одно смоление ворот неверных девушек без него не обходились. И даже отчим, видимо, отчаявшись получить от него спасибо, махнул на Ерему рукой. В общем, жизнь Ерему не баловала, но он не горевал и даже был по-своему счастлив. Правда, часто он хмурил брови и любил нервно играть желваками и тогда становился скорее смешным, но стоило ему почувствовать искреннее расположение – чутье на это было у него замечательное - как Ерема сразу открывался. Как все малоулыбчивые люди, он старался сдержать себя, но чувство брало верх и он не просто расплывался, а начинал от всей души смеяться и тогда становился очень даже милым парнишкой. А если чувствовал настоящую любовь и дружбу, то бывал просто-напросто нежен. Своему единственному другу Юрке Батомункуеву он, в порыве товарищеских чувств, мог положить на плечо не только руку, но даже голову и сидеть так долго-долго не шелохнувшись. С приехавшими в село медичками и всякими молодыми специалистами женского пола он с шестнадцати лет знакомился первым. Как ни в чем не бывало приходил в дом одной из одиноких старух, куда обыкновенно новеньких селили на постой, и, не смущаясь косых взглядов хозяйки, говорил: «Давайте знакомиться. Меня зовут Виктор». Вскоре за ним приходили другие деревенские парни и его как-то сразу оттесняли. Из гордого звания кавалера он оказывался в роли просто своего парня в компании, и его, с легкой руки и товарищей, и хозяйки-старушки, имевшей поганый язык, начинали фамильярно называть Еремой. Иногда ласково Еремкой. И как он, Еремка, ни противился такому повороту дела, как ни хмурил брови, ничего поделать с этим не мог. Не помогало и то, что он был самым «стильным» парнем в деревне. Увидав на приезжем горожанине брюки-дудочки, вызывавшие всеобщий смех, он первым ушивал свои штаны и натягивал их в буквальном смысле с мылом. А то вставлял в свои черные брюки клинья красного цвета и подметал клешами деревенские деревянные тротуары. Руки у него были ловкие, глазки быстрые, да и смотрелся он очень даже привлекательно. Одно в нем оставалось неизменным – всю жизнь носил короткую боксерскую прическу, которая, кстати, шла ему больше всего. Но медички не оправдывали надежд Еремы. Они не могли по достоинству оценить его современные таланты, ведь он не просто топтался на месте, как другие, изображая танго, но блестяще танцевал чарльстон, твист и окурок не просто бросал куда попало, но метко выщелкивал его из щепоти в намеченную цель. Медички же эти почему-то предпочитали грубых немодных деревенских парней-увальней в мешковатых брюках, за которых и выходили потом замуж и уже ничем не отличались от обыкновенных деревенских баб. Ерема печалился о их незавидной участи, но поделать с этим ничего не мог. И все же он был счастлив. Было в деревне место, где Ерема оставался просто незаменим и где его всегда величали Виктором. Многие деревенские ребятишки пятидесятых годов большую часть своего детства проводили в стареньких одноэтажных клубах, но Еремка и тут, как говорится, всем фору давал. Он не просто околачивался там, как другие, но был участником всех мероприятий. Естественно, начинал Ерема с «мальчика на побегушках», за что его дразнили подлизой, но Еремку это ничуть не коробило. Потом ему доверили в задних рядах эстрадного ансамбля, состоявшего из двух гитар, ударника и баяна, пританцовывая, трясти маракасы. Он частенько с удовольствием говорил: «мар-ра-кассы», и сверстники слышали в этом слове что-то нездешнее, заморское. А на самом деле маракасы были просто пластмассовыми шарами с ручками, в которых перекатывался горох. Но чувство, с которым Ерема произносил любимое слово, достигало своей цели. Наконец, в шестнадцать лет он прочно занял круглую одноногую табуретку ударника. С барабанными палочками он никогда не расставался и на ночь клал их под подушку, чтобы не выбросила мать, постоянно грозившая сделать это. Волейбольная площадка находилась также возле клуба. Когда клубные расходились по домам, Еремка, завязав концы рубахи на животе, походкой хорошо поработавшего человека направлялся туда. Расставив широко ноги, почти горизонтально земле склонив тело, он опирался ладонями чуть выше колен и ждал приема мяча. Еремка первым после Витьки Черныха освоил вертикальную крученую подачу и давал отличные пасы под удар тому же Витьке или Миронке Бельскому. Сам он резал редко, не позволял рост, зато непременно покрикивал на пацанов, оспаривающих право сбегать за мячом. Когда мяч заведомо летел в аут, Еремка залихватски подпрыгивал, словно собирался ударить мяч головой, но в последний миг виртуозно подныривал под него, как боксер подныривает под кулак соперника, и с честью выходил из трудного положения. Но самое главное, что магнитом тянуло Еремку в клуб, это была библиотека. Он был фанатичный читатель. Книги буквально глотал и к двадцати годам перечитал не только клубную библиотеку, но и личные собрания местных интеллигентов. Они относились к Ереме снисходительно, но видя, что он очень аккуратен, никогда не отказывали ему и иногда ломали себе голову: откуда у него взялась такая страсть к чтению. В семье у него никто не читал, в школе Ерема учился плохо – спал прямо на уроке, либо прогуливал. Школа прошла как-то мимо него. Он с грехом пополам закончил восемь классов и без всяких трагедий пошел вкалывать. Получалось, как ни крути, что образовалась она ни с того, ни с сего на пустом месте. Любовь к книге была в Ереме сильнее всех других страстей. Даже сильнее любви к ударному инструменту. Если ему попадалась интересная книга, он забывал обо всем на свете. Закрывал наружные окна ставнями, ворота на палку, ложился на большую железную кровать, выкрашенную толстым слоем бледно-синей краски, – почему-то такие кровати называли у нас царскими - и по нескольку суток не выходил на улицу. Достучаться до него было невозможно. Самые ретивые перелезали через забор и, выглядев в окно мать, принуждали этим впустить их, но Ерема непреклонно лежал на кровати, и ни вино, ни новые медички, ни приезжие артисты из самой Москвы не могли поднять его. Когда привязчивый гость, вначале скромно говоривший матери, собиравшей на стол: «Не надо, ничего, я так», выпив пару рюмок, начинал вслух обижаться на Еремино негостеприимство - к нему, мол, как к человеку пришел, а он даже к столу не сядет – Ерема резко захлопывал книгу, садился за стол в угол, над которым висела до того потемневшая икона, что даже при ярком свете не каждый мог разглядеть на ней Богоматерь, лежавшую в центре, а рядом люльку с младенцем Христом и возле коня с коровой, и догадаться, что это «Рождество Христово». Ерема хмуро глядел, как пьет гость, вовремя подливал ему в стакан гриба, стоявшего на окне в трехлитровой банке, повязанной сверху марлей, но сам не поддавался никаким уговорам, только слегка передергивал плечом... когда человек, вытянув водку, торопился запить ее грибом, а потом, ненатурально улыбаясь, заключал: «И как ее буряты пьют». В конце концов вместо того, чтобы посидеть не торопясь, поразглагольствовать о том, о сем, гостю ничего больше не оставалось, как поскорее, проклиная себя, что приперся к этому ненормальному Ереме, допить водку и убраться восвояси. И все же почти каждому становилось как-то совестно за свое непрошеное вторжение в малопонятное Еремино царство. Однажды, когда Ерема уже работал на пилораме, директор, напрасно прождав его на работу два дня, разозлился и поехал к нему домой с твердым намерением застать его пьяным и уволить к чертовой бабушке. Ставни и ворота как всегда были закрыты, но любопытная соседка, случившаяся тут как тут, услужливо подсказала, что Ерема дома и, если он нужен до зарезу, тогда надо перелезть через забор. Злясь на дурацкое положение, директор, обычно напускавший на себя солидность, махнув рукой на приличия и потерю авторитета, перелез. В сенцах, уже взявшись за ручку двери, он неожиданно услыхал, что Ерема, как ненормальный закатывается от смеха. Директор постоял в замешательстве, но в доме стало тихо и он решительно открыл дрерь. Ерема преспокойно лежал на кровати с толстой книгой в руках и на участливый вопрос, не заболел ли он, дал удивительный по простоте и наглости ответ: «Нет, книгу читаю». - А когда на работу собираешься выйти? - Дочитаю и выйду. - А если я тебя уволю? - Увольняйте. Ошарашенный директор, не зная, как вести себя дальше, подобное как-то не укладывалось в его голове, а вся его власть была уничтожена несколькими словами, взял у Еремы книгу и, прочитав первый попавшийся абзац, сам начал хохотать, сквозь смех повторяя: «Это надо ж додуматься... Канта на Соловки...» - Дашь почитать? - Самому на три дня дали. Ерема сказал, у кого взял книгу, и обещал завтра выйти на работу. Директор, удивленно покачивая головой, ай да Еремка, вышел на улицу в каком-то радостном настроении, даже ни с того, ни с сего вспомнил, что каких-нибудь лет семь-десять назад он был веселым студентом лесотехнического института и они, наверное, с Еремой почти ровесники. Любопытной соседке у ворот он с самым серьезным видом строго сказал: «Нехорошо, гражданочка. Человек болеет, а вы не зайдете, не поможете по-соседски. Может быть ему банки поставить надо или горшок подать. Нехорошо». Он весело подмигнул ей. Соседку сразу как ветром сдуло. То ли ее напугало подмигивание, то ли еще что, но во всяком случае – перспектива подавать Ереме горшок ее никак не прельщала. (Директор живо представил, как она это делает, и громко засмеялся.) Дорогой, вспомнив, как Бездомный собрался сослать Канта на Соловки, он приостанавливался и начинал хохотать, чем немало удивил двух кумушек, сидящих у окна. Но они мигом нашли свое объяснение, заключавшееся в характерном щелчке пальцем по горлу. С тех пор Ерема без спросу не прогуливал, а брал законные отгулы или без содержания. * * * Ну, а возле клуба после последнего киносеанса Еремкина жизнь достигала своего апогея. Парни, у которых чесались кулаки и носы на кулак напрашивались, перекурив, шли ватагой драться на «болото» – так у нас называли улицу за речкой – или же решались совершить отчаянный набег на соседнее село Заган, где «позавчера побили наших». Еремку всегда пускали первым. Никто не умел заедаться, как он. Приняв на себя самый страшный первый удар, Еремка вскакивал с земли и снова лез в пекло драки. Обычно ему доставалось больше всех – без синяков или ссадин на лице он никогда не ходил. Он был не только ловким бойцом, но и верным другом. Ни разу не бросал товарищей в беде. Чего нельзя было сказать даже о самых знаменитых драчунах, хоть один раз в жизни да смазывавших салом пятки. Ерема, конечно, был ненормальный. Если он был одним из заядлых драчунов в компании и, казалось, что драка – его стихия, то один на один он почему-то драться не любил, хотя и не был трусом. Если же такое все-таки случалось, то он, поначалу ошарашив противника резкими прямыми ударами и ловкими уклонами, вдруг ни с того ни с сего равнодушно останавливался и, весь открывшись, говорил: «На, бей». Некоторые, обескураженные его поведением, отходили в задумчивости. Но находились и такие, которые били. Если били неумело, Ерема осуждающе говорил: «Ну, кто же так бьет?» И показывал. Если же удар был тяжелый, тогда Еремка падал и в полном сознании долго лежал ничком. Наверное, ему было скучно драться за себя самого и поэтому даже быть побитым было гораздо интереснее. Но люди не могли понять этого и считали, что у Еремы просто «не все дома». Шли годы. Ереме перевалило за тридцать. Все ровесники и даже парни помладше обзавелись семьями и чинно ходили под ручку с женами или с детьми на руках. Правда, иногда они вспоминали свою холостую жизнь и тогда одной рукой прижимали к груди свое дитя, а в другой держали бутылку. Единственный настоящий друг Еремы Юрка Батомункуев уехал на БАМ искать свою судьбу, где через два года его зарезала какая-то пьяная сволочь. Хотя Еремка приходился самым близким Юрке другом, на похоронах он стоял вдалеке от гроба, за спинами других, так что даже не попал на фотокарточку. На поминки не остался, а зайдя за угол дома, прикрыл рукавом лицо, прислонился к шершавым бревнам... Потом вместо старого клуба построили двухэтажный дом культуры, в котором стало как-то пусто и скучно. Может быть, потому, что новым культработникам, менявшимся каждый год, стало трудно конкурировать с телевидением, и работали они с прохладцей и неохотой... Из старых «кадров» остался только бывший завклубом и лучший певец района Вовка Петров, спившийся от бессилия что-либо изменить в клубе и в своей судьбе. Помня былые заслуги, его перевели в киномеханики, а вместо него директором стала крикливая и привязчивая, как телевизор, Верка Рогова, только и умевшая, что выталкивать из фойе пьяных и курильщиков. В волейбол почему-то играть перестали, и Ерема теперь редко бывал в клубе. Нынешняя молодежь все подшучивала над ним, но он, умея терпеть, может быть, смирился бы с этим, но они играли совсем другую музыку, которая Ереме не нравилась. Однажды он психанул на очередную подковырку и ловко кинул палочки Женьке Оленникову, который; растерявшись, не смог поймать их. Как бы там ни было, теперь Женька сидел на одноногой табуретке и так старался, что лоб его густо покрывали капли пота, но того уважения, каким пользовался на его месте Ерема, он почему-то так и не заслужил. Может быть, Ерема совсем не ходил бы в клуб, но там оставалась библиотека. Своих книг он почти не имел и даже в библиотеке старался выбрать книгу попотрепаннее, прошедшую множество рук. Для библиотекарей оставалось загадкой, зачем ему это нужно читать книги. Что он очень умный культурный человек, по нему не скажешь, уезжать в города учиться он не рвался, разговаривать на умные темы не любил, правда, слушал всегда с удовольствием. Волей-неволей все приходили к выводу, что он никчемный человек и только зря время тратит. Но особенно это бесило его мать, видевшую, «глаза-то у меня на что», как соседские дети, за всю жизнь не прочитав и трех книжек, становились трактористами, зарабатывавшими по три сотни в месяц, другие, что побойчее, учились на инженеров и всяких начальников, а самые умные на радость родителям приезжали в офицерской форме. А ее балбес, прочитав больше всех, научился только стучать палками в барабан да ворочать бревна на пилораме. Она постоянно ругала его и никогда в спокойном тоне не разговаривала, а только кричала. Она обвиняла его даже в том, что он за всю жизнь и в городе-то был всего три раза. Иногда терпение у Еремы лопалось, он вскакивал с кровати, обзывал ее старой дурой и грозился уехать в культпросветучилище, куда его давно сватали поступать клубовские. Мать сразу примолкала, а на другой день, то ли сообразив, что лучше синицу в руке, то ли еще что, заводила другую песню, что сын бросает ее одну помирать. Но и тогда в ее голосе слышались сердитость и неуважение. Она никогда не была ласкова с сыном и даже сама не помнила, погладила ли его по голове хоть раз в жизни. Видя, что он еще играет желваками, она на всякий случай с тяжелым вздохом обещала: «Как потеплеет, уедем в Пензу (там жила ее сестра)». Еремка представлял себе эту поездку, казавшуюся для него грандиознее, чем космическое путешествие (Пенза находилась для него дальше, чем остров Робинзона Крузо), и хотя знал, что никогда они не уедут насовсем в Пензу, как-то успокаивался. Ведь в космос необязательно всем летать, Космос уже тем хорош, что он есть над твоей головой. * * * Когда ноги у матери распухли до безобразия, она перестала мыть полы. Отчим, наконец-то выполнивший гордую угрозу «выпить свою цистерну водки», перекочевал на «тихую горку» возле села, где сиротливо жались друг к другу тесные деревянные оградки с крестами на осыпавшихся холмиках и вольготно расположились металлические с тумбочками со звездой наверху, и даже несколько гранитных и мраморных памятников попирало землю, словно на грузинских кладбищах. Жить вдвоем на смехотворную пенсию матери было невозможно, и Ерема, до того сменивший столько работ, что в трудовой книжке у него было два вкладыша, наконец-то закрепился на лесхозовской пилораме. Там хорошо платили, но не это привлекало Ерему. Здесь работал оригинальный мужик Кеха Бурдуковский. Он был ругатель, мастер на все руки и как-то привередливо своеобычен. То заставит Ерему поставить бревна стоймя, чтобы они лучше просохли, а потом вдруг скажет мужикам: «Нет, правду люди говорят, научи дурака Богу молиться, он и лоб разобьет». Все так и покатятся. Или же на законный вопрос, когда он наконец доверит Еремке пилить самому, Кеха ответит: «Когда научишься в березовую чурку гвоздь с одного удара вгонять, тогда и доверю». И во время перекуров доверчивый Ерема брал в руки топор и, выбрав чурку потолще, учился этой нелегкой операции. Мужики, конечно, смеялись, но Ерема думал, что они смеются над его неумелостью, и, озлясь, старался пуще прежнего, чем доводил некоторых аж до слез. Может быть, Ерема убежал бы с пилорамы, но в конце рабочего дня Кеха как ни в чем не бывало подсаживался к нему и, дружески хлопнув по плечу, протягивал сигарету: «Ну, что, Витек, молодцы мы нынче с тобой, задали чертям жару». Обида сразу забывалась, на душе становилось радостно. Кроме того, «обучая Ерему думать», Кеха не позволял этого никому другому и так осаживал любого мужика, что у того сразу пропадала всякая охота шутить над Еремой. Кеха был человеком, который ничего и никого не боялся и всегда говорил только то, что думал. Месяца через три Еремка научился прежде думать, а потом уже делать и привязался к Кехе всей душой. Он научился легко и радостно делать любую работу, мог хоть сутки пилить без устали и ужасно гордился этим. Он и кашлять стал также надсадно-прокуренно до слез, как Кеха, и курил уже не болгарские сигареты, а дешевую крепкую «Астру» или «Дымок». Одну сигарету носил за ухом, а за другим – карандаш. Окурок он теперь гасил о каблук сапога, а не выщелкивал, как раньше, пальцами из щепоти. Походка у него стала независимая, как у Кехи. Брюки он теперь не ушивал и не расклешал, а просто заправлял их в сапоги. Но клубовская закваска была в нем сильна – выглядел Еремка все равно щеголевато. Одним словом, стал Еремка на вид ладным, ловким мужичком. Он и телевизор купил. Правда, вскоре тот сломался, а вызвать мастера Ерема так и не собрался. Когда нужно было посмотреть бокс или футбол он шел к Наташке, сестре бамовского друга Юрки, жившей все в том же доме. Муж Наташки Дашуха встречал его обычно ласково. Держа правую руку на затылке, он, словно был чем-то до крайности озадачен, зачем-то теребил макушку – такая уж у него была привычка – садился в кресло, показывая Ереме место в соседнем. Но Еремка, хотя при Юрке всегда сидел именно на этом месте, не раздеваясь, устраивался в коридоре на низенькую скамеечку перед дверью в залу, закуривал, приоткрывал дверцу печки и аккуратно выпускал дым в разноцветное пламя пышущих жаром углей. Вскоре, соблазнившись его уютным положением, Дашуха подсаживался рядом, и они молча смотрели то на огонь, то в телевизор, выпускали дым в печку, и им было хорошо без слов. Может быть, они вспоминали Юрку, но никогда не говорили об этом. Но однажды Дашуха как-то неудачно пошутил над Еремкой, тот обиделся и перестал заходить к ним. Потом умер Кеха Бурдуковский, Рабочие на пилораме долго не задерживались, ворочать бревна теперь никому не хотелось. Молодежь теперь пошла умная - четко знала, что ей положено, а что не положено. Они считали Ерему отсталым человеком, а он просто физически не выносил наплевательского отношения к делу. Сразу начинал так нервничать, что у него даже брови вздрагивали. Он и сам прекрасно видел, что «техника» на пилораме допотопная, но «негром» он себя не считал и был убежден, что требовать требуй, но сначала все же дело надо делать, тогда и техника новая будет. А если все дни сидеть да покуривая рассуждать о том, что все у нас плохо, тогда всегда будет плохо. Как говорится, нечем хвалиться, потому что все из рук валится. Ото всего этого Ерему брала тоска и он изредка запивал. Потом резко завязывал, работал, ни на кого ни глядя, а вечером читал книги. Так он дожил до своих 37-ми. * * * Седьмого ноября Еремка проснулся по привычке рано. Мать сидела на кровати, спустив ноги-бревна на пол, и с тоской смотрела на них. Чтобы не слышать ее ахов и охов, он включил погромче радио и, предвкушая удовольствие, залег было читать на целых три дня. Два толстых журнала он взял в библиотеке еще накануне и специально не притрагивался к ним. Однако мать, однажды со скрипом примирившаяся, что в праздники он имеет для чтения полное право, в этот раз привязалась как в будни: «Все лежишь, колода... Весь дом табачищем провонял... Люди вон на демонстрацию пошли, а ты... Нюра говорила, ярмарка будет. Может, скотское мясо давать будут, а то у нас уже сала всего два куска осталось. Говорила тебе, надо взять поросенка. Сейчас бы закололи и свеженины поели». Ереме было все равно, что есть. Уткнувшись в книгу, он обычно не замечал, что у него в тарелке, но, зная, что теперь мать спокойно почитать не даст, молча оделся в темно-синий костюм, на лацкане которого всегда носил малюсенький красный значок «БАМ», подаренный Юркой. Еремка трогательно-бережно относился к подаркам. Может быть потому что дарили ему редко и только хорошие люди и при случае обязательно говорил, кто это подарил. Хотел было надеть привычную телогрейку, но мать заворчала, что он урод человеческий, и надо хоть в праздник на человека походить. Он надел болоньевую куртку. На горе возле каменных двухэтажных домов собрался народ. Над головами в воздухе прыгали на нитках грозди разноцветных шаров, звонко лопавшихся на морозе. Краснели плакаты – здравицы в честь советской власти. Поздоровавшись за руку с несколькими мужиками, Ерема услыхал, что его кто-то зовет. Оглянувшись, он увидел Ивана Борисова, бывшего лучшего драчуна деревни, с женой Лидой и сыном лет пяти. То ли у Ивана было хорошее настроение, то ли он вспомнил, что они ровесники и их многое связывает в этой жизни, но заговорил он с неожиданной теплотой в голосе. Спросил, что новенького на пилораме. Ерема досадливо махнул рукой: «Все по-старому». Иван рассказал, что у него наконец-то подобралась хорошая плотницкая бригада, так что заработок будет обеспечен, и неожиданно предложил Ереме идти к нему плотником. Хватит, мол, за несчастные двести рублей ишачить да с пацанами воевать. Сынишка Ивана, видя, что про него забыли, закапризничал, и Иван прикрикнул на него. Еремка же присел на корточки и, протянув ладонь, сказал: «Меня зовут дядя Витя. Хочешь на коне покататься?». Мальчишка согласно кивнул. Еремка через голову легко посадил его на плечи, мягко, но надежно обхватил ноги возле колен – он как-то видел по телевизору, что на Красной площади многие здоровые мужчины на демонстрации с каким-то непомерным чувством собственного достоинства несли так своих детей – и закричал: «Но, поехали с орехами», и зачмокал губами, запрыгал на месте, как нетерпеливый конь. Ему было радостно, что Иван помнит о нем, что на плечах у него сидит и стукает его в грудь каблуками Иванов наследник. Так они прошли до общественной бани, где обычно заканчивалась демонстрация. Мальчик никак не хотел слезать со своего «коня». Иван пригрозил ему всыпать дома ремнем, а Лида сказала, что дядя и так устал. Когда они попрощались, им надо было идти к Лидиным родителям, мальчик взял Еремку за руку и сказал: «Пошли с нами». Родители стали объяснять ему, что у дяди свои дела, что его тоже ждут в гости, но он упрямо тянул дядю за собой и ничего не хотел слушать. Еремка, которому идти было некуда – он сейчас отдал все бы на свете, чтобы его позвали с собой, да он бы и не пошел, ему бы одного приглашения для полного счастья хватило - чуть не заплакал и, обняв мальчишку, решительно протянул ему ладонь. Лида удивленно сказала: «Ты смотри-ка, как он к тебе привязался. Обычно он к чужим даже подходить боится. В кого только пошел такой. Пора тебе, Витька, своих заводить». Но, вспомнив, отношение местных женщин к Ереме, она осеклась, а он грустно усмехнулся: «Да вот, не берет никто». Возле магазина «Кондрата Иваныча» давали колбасу, яблоки, но Ерема, чувствуя в груди пустоту и не желая толкаться вместе с женщинами, направился в сторону дома. На тротуаре возле перекрестка неприкаянно маячили Леха Белозеров с Иваном Васильевым. Это были хорошие, но слабохарактерные мужики, которым достались настолько злые, глупые жены, что даже гроза местных пьяниц капитан милиции Тамара Васильевна Синельникова невольно жалела их. Ерема сразу понял, что у закадычных дружков не хватает на бутылку, и решил выручить мужиков. Распихав по карманам водку, они через речку пошли на Смолинскую улицу к Лехе, у которого жена, психанув с утра, ушла с ребятишками к родственникам. Как обычно в случайном мужском застолье, праздничными были только сама покупка водки, поджаривание на скорую руку сала с яйцами да сигарета после первой рюмки. А дальше обычно начинала брать тоска, которая, как казалось мужикам, происходила от того, что они взяли мало вина, и беспокойство, что его может не хватить, еще усиливало эту тоску. Никто никогда в этой тоске не признавался, но невольно все поглядывали в окно, словно дожидались еще кого-то, того, кто наконец принесет им праздник. Иван Васильев, у которого было полно родни на Смолинской улице, вскоре засобирался. Оставшись вдвоем, Ерема с Лехой, хотя Леха старался как хозяин бодро шутить, совсем приуныли. Ерема жалел, что пошел с ними. Надо было отдать водку, а самому идти домой. А Леха начал беспокоиться, как бы не застукала жена. И она застукала. С порога с ненавистью сказала мужу: «Ты кого получше домой не мог притащить? У меня тут не проходной двор». Ерема, ничего не сказав, оделся. Его часто понапрасну обижали. Это было для него больнее всего в жизни, но он никогда не раздражался и не выказывал свою боль. Когда уже переходил речку, покрытую хрупким белесым ледком, его догнал запыхавшийся Леха. Продолжать пьянку не было ни малейшего желания, но, ценя чувство товарищества, Еремка согласился идти к Петьке Чилимову, работавшему на автолавке и всегда имевшему дома водку. От Петьки вышли, когда стемнело. Шел снег, и белый дым над крышами навевал зимнее настроение, когда лучше всего сидеть у горячей печки и, не обращая внимания на ворчание матери, что он вытер спиной всю известку, читать книгу о жарких странах. Но разгулявшийся Леха жалобно спросил: «Что же ты меня одного бросаешь? Я из-за тебя из дома ушел, моя теперь мне житья не даст. Да и водку куда девать?». Идти было больше некуда, и они направились к Итанце. Нет, она не была итальянкой и даже вьетнамкой, и прозвище ее не имело ничего общего с названием забайкальской деревни Итанцы. Она была просто безотказной Фроськой, но с легкой руки Митьки Батуры, любившего всякие замысловатые словечки, она стала сначала «последней инстанцией», потом наши мужики, не терпя ничего лишнего, решительно забыли «последнюю». Однако хмельной язык не всегда справлялся с «инстанцией» и с головой выдавал выпившего, а трезвым к Фроське никто не ходил, и превратилась Фроська в Итанцу. Правда, в линиях ее лица и тела было что-то живописно итальянское - даже в сапогах и телогрейке в ней была заметна нездешняя грация. Почему Батура так назвал ее? Может быть, потому, что она принимала всякого и всех без разбору тешила и утешала? И поэтому к ней шли напоследок. Может быть. А почему к ней шли напоследок? Дело совершенно точно было в том, что домишко Итанцы, похожий на баню, стоял возле аптеки, а рядом с аптекой жила еще Анна Ивановна Марченко, по словам мужиков, никогда не дремавшая и имевшая змеиный глаз. Но это-то еще полбеды, она была сарафанное радио, и сколько шишек, синяков, оскорбительных слов и прочая сыпалось на головы бедных мужиков по ее милости. Васька Губа даже грозился спалить ее вместе с домом. Может быть, он так бы и сделал, но Анна Ивановна, хоть и жила всегда одна, была не из робкого десятка и свою ненависть к блудливым мужикам не скрывала. Когда утром, увидав на своей широкой груди безмятежно спящую Итанцу, кое-кто из мужиков сразу представлял расправу жены и, зажмурив глаза, бежал от нее сломя голову, тогда Анна Ивановна непременно выходила из своих ворот и с улыбкой, обещавшей мало хорошего, величала беглеца по имени-отчеству и желала ему здравствовать. В душе мужики куда только ее не посылали, но вслух величали Анной Ивановной и отвечали улыбкой на улыбку. История ненависти Анны Ивановны к мужикам была проста до банальности - всю жизнь мужчины обходили ее стороной. Почему? Скорее всего они с первого взгляда инстинктивно чувствовали, что из ее силков никогда не вырвешься и придется потом всю жизнь плясать под ее дудку, а она все равно жалить будет, и тогда небо с копеечку покажется. Итак, Ерема с Лехой направились к Итанце. Она очень обрадовалась им. Надо сказать, что в отличие от других деревенских баб, не жаловавших Ерему, она относилась к нему с нежностью. Когда он изредка заходил с мужиками, Итанца сразу выбирала его и решительно отталкивала грубоватых ухажеров: отстань, смола. Но Ерема никак не выказывал свою симпатию, вел себя скромно и никогда не оставался ночевать. В этот раз все было точно так же. Итанца отталкивала опьяневшего Леху и изо всех сил старалась развеселить Еремку. Сегодня она даже сама взялась ухаживать за ним. Говорила, что у него красивые глаза, завлекала его своей потрясающе женственной леностью движений. Но Еремка и видел и не видел ее. Ему почему-то было жалко пьяного Леху, саму Итанцу и немного себя. Хотя он давно любил Итанцу, но уже наперед знал, что Леху он выгонять не будет, что и сегодня снова уйдет, а она, недолго погоревав о нем, будет тешить и утешать Леху... Еремка знал, что должно быть так, а не иначе, и поделать с собой ничего не мог. * * * На полдороге к дому водка все-таки доконала его. На ногах он держался довольно твердо, но совершенно потерял чувство реальности. Еремка пришел к своему старому клубу, ставшему теперь домом пионеров, и начал стучаться кулаком в стену. Дверь теперь была не тут, но он забыл об этом. Отбив руку, Еремка остановился, пососал разбитую в кровь ладонь, и вдруг его осенило, что он не то делает, что надо идти к Юрке. Наташка, когда поняла, кого ему надо, жалостливо сказала: «Бедный Еремка, до чего ты догулялся сегодня. Давай ложись лучше спать, а с Юркой... завтра встретишься». Однако уговорить его было невозможно, он собирался ждать Юрку... хоть до утра. Тогда Дашуха на этот раз действительно озадаченно взъерошил волосы на макушке и, подойдя к нему, тихо сказал: «Витька, ты что - забыл? Умер Юрка». Когда страшные слова дошли до сознания Еремки, он мгновенно протрезвел, в глазах прояснело. Как Наташка ни уговаривала его остаться, он был непреклонен. На морозе Еремку вдруг закачало, зато туман в голове прошел и он довольно четко соображал, где он и что. Подойдя к своим воротам, он представил, как мать, увидав его нетрезвым и с пустыми, без еды, руками, начнет ругаться и кричать одно и то же, что лучше бы он на свет не родился, что лучше бы чем пить водку да книги листать, он привез бы дрова или перекрыл крышу. Ерема понимал свою мать. Всю жизнь поломойка. Думала хоть на старости лет порадоваться на сына, понянчиться с внуками, а он лишил ее всего этого. Несмотря на непрестанное ворчание, надоевшее до смерти, Еремка жалел мать, но он-то чем виноват, что все так вышло? Домой сразу идти расхотелось. Еремка закурил сигарету. Ему стало жарко, ноги как ватные. Скамейка возле их ворот давно сломана, и он равнодушно сел прямо на снег, прислонился спиной к столбу ворот и блаженно вытянул ноги. Сразу сделалось до того хорошо, что Еремка прикрыл глаза, голова его медленно склонилась на грудь, и он задремал. Приснилось ему много знакомых родных лиц: бесстрашный Д'Артаньян, тоскующий Иона, по-лебединому вытягивающий шею и взмахивающий кнутом с тяжелой грацией, несчастный Понтий Пилат в белом плаще с кровавым подбоем и многие другие, кто жил в его душе уже много лет кряду. Снег, падавший ему на шею, щекотной влагой стекал за рубашку, и Ерема очнулся и вспомнил самое светлое в своей жизни мгновение. Однажды в детстве шел необыкновенный солнечный ливень. Еремка стоял в лиловой теплой воде, омывающей его лицо и тело. Он был искренне счастлив, как никогда больше не был, и в то же время молил Бога, чтобы приехавшая к соседям тихая девочка в голубом платьице, которую он с утра до вечера пытался увидать во дворе, в окнах дома, поглядела сейчас на него и одна в мире поняла бы, что он не Ерема, а хороший, прекрасный мальчик, который все вокруг любит. Но девочка, видимо, не взглянула на него. Потом, взрослым, он встретил ее в городе и сразу узнал, но она стала обыкновенной, хорошо одетой женщиной, и он не нашелся даже заговорить с ней. Он-то думал, что она видела... Еремка поглядел, как падает снег, и снегопад снова убаюкал его. Уже во сне он стоял в лиловой воде дождя, а мимо, не замечая его, шел Юрка. Еремка закричал, что есть мочи, но горло как-то перехватило и голоса своего он не услышал. Юрка уходил все дальше, а голос не прорезался. На счастье Юрка остановился сам, увидал его и поманил рукой, мол, пошли, дружище, со мной. От счастья у Еремки снова появился голос: «Сейчас, сейчас, погоди...» Он пошел вслед за Юркой. Он так давно не видал друга и так давно его никто не звал за собой... В воздухе все гуще кружились в хороводе мохнатые снежинки и накрывали землю и Еремку самым чистым, самым светлым на свете саваном. * * * Таким его и нашли утром - сидящим у своих ворот. Казалось, что Еремка хотел вырвать из земли столб и взвалить себе на спину, но надорвался, сел и умер... Люди удивлялись: «Как он замерз? И мороза-то большого не было. Несколько шагов до дому на дошел. Ладно бы в лесу или в поле., тогда не так обидно. Да, видимо, крепко выпивши был?» Но, может быть, первый и единственный раз в жизни все единодушно жалели Ерему, а Итанца плакала по нем, как по самому родному человеку. 1989 г. ← Вернуться к спискуОставить комментарий
|
115172, Москва, Крестьянская площадь, 10. Сообщить об ошибках на сайте: admin@naslednick.ru Телефон редакции: (495) 676-69-21 |