Наследник - Православный молодежный журнал
православный молодежный журнал
Контакты | Карта сайта

История и мы

Мукден


Продолжение воспоминаний Владимира Станюковича "Пережитое" о русско-японской войне

Меня разбудили: приехали. Я вышел из вагона.

Молоденький прапорщик, очевидно помощник коменданта станции, бегал в темноте по платформе.

«Пожалуйста выгружайтесь скорее, освободите поезд и уве­дите людей и обоз куда-нибудь в сторону».

«Вставай! Вставай!! Вставай!!!»

Замелькали фонари. Из вагонов на платформу выходят за­спанные люди. Выводим лошадей, скатываем возы.

Холодно было. Руки мерзли. Нельзя всего поднять. Существу­ет положение для полевых подвижных госпиталей, по которому каждый из них должен иметь 210 кроватей, но средств для пере­возки этого груза госпиталю не дано. Полковник дал нам 210 кро­ватей и прибавил к ним 210 столиков. Эта кладь занимала полови­ну вагона, выгружали ее теперь на платформу, разводили руками и не знали, что с нею делать?

Решили сложить все в кучу, поставить часовых и утром, осво­бодив повозки, перевести ее туда, где мы остановимся.

«Где же остановиться?» — спросил я у прапорщика.

«А располагайтесь в поле до утра, или отправляйтесь на этап».

Отведя обоз на несколько десятков сажен от полотна, я поехал искать место для бивуака.

Темно. Дует ветер. Но сторонам дороги горят костры, на их яр­ком пламени черные силуэты людей. И вдали пятна и зарева та­ких же костров. Из темноты несется гул голосов и треск возов по мерзлой земле: обычный ночной шум войны.

Я подъехал к ближайшему огню спросить, как проехать на этап? Странен был вид этого костра. От него шел едкий, против­ный смрад.

Горели не дрова, а кости убитых животных. Пламя жадно шипело, вытапливая жир. Первый раз я видел такие костры — и эта темнота, из которой несся гул движения, холод, разрезанный смрадными кострами, — все складывалось в угрюмо-уродливое, жестокое ощущение... Казалось, у костров греются не наши се­рые, покорные люди, а... людоеды...

Война!..

— Как доехать до этапа? — спросил я гревшегося у огня сол­дата. Вид у него был усталый.

— Прямо езжайте, а потом налево. Тут близко. Как огни обо­значатся — налево и сворачивайте, — сказал он спокойно, не вставая, хотя видел, что я офицер.

Двинул обоз. Длинною лентой загромыхала вереница возов. Остановились в темноте возле самого этапа.

Установив обоз, я вернулся к своим, оставшимся на вокзале, чтобы сказать, где мы и провести с ними остаток ночи.

Помню, я шел по платформе; за загородкой в повалку спали солдаты; из общей массы серого сукна торчали концы башлыков и черные космы папах. Я вспомнил, часы мои не заведены и начал заводить их.

В них что то щелкнуло. Лопнула пружина. Часы остановились.

Стало светать. Мы сидели и пили чай в тесной и грязной зале вокзала. Кругом шумела офицерская толпа — ей, очевидно, было безразлично, что на дворе: ночь или день. Только на лицах лежала та предрассветная, липкая усталость, которая так радостно смы­вается холодной водою.

Мне пришлось недолго побыть на вокзале. Прибежал послан­ный из обоза и сообщил, что к нашему бивуаку подошел какой-то полковник и требует, чтобы мы немедленно убирались от этапа ко всем чертям; требует настолько сильно, что чуть не побил моего фельдфебеля.

Пошел объясняться. Оказалось, что мы в темноте своим обо­зом загородили проход к колодцам.

Снова запрягли лошадей, переехали через железную дорогу и остановились на ровном поле, против этапа. Солнце вставало, ко­стры меркли, по полю несся их серый смрадный дым.

Там и сям разместились небольшие отряды: те, что ночью гре­лись у костров. Все они спали на морозе, на земле, и не обращали на это внимания.

Это такие пустяки — война!

Мимо нас на тонких невысоких стойках шли линии походного телеграфа. Они уходили вдаль, к югу, куда невольно устремля­лись наши глаза, где в 15 верстах был враг: туда, откуда вместе с рассветом донеслись далекие гулы артиллерийского огня.

Прокладывали новую линию. Молодой элегантный поручик на чудной лошади, наблюдая за работой, подъехал к нам и просил принять на себя охрану ближайших столбов.

«Такое проклятое место: не успеешь поставить стойки, как валят».

Мы приняли на себя охрану трех столбов, но не исполнили обещания. В тот же день нас двинули к Мукдену и разместили на его окраине, за глиняными воротами. Окраина была пустынна: фанзы, отведенные для нас, были без рам. Наскоро приспособи­ли их; поставили в холодных комнатах железные печи; заклеили окна бумагой.

Третью ночь в Мукдене мы провели без верхней одежды.

Несколько дней стояли без дела и бродили по тесным, извили­стым улицам старого Мукдена.

Нет ничего нового — все древнее в этой древней столице Мань­чжурии. Громады стен с разрушенными временем башнями обросли травой и столетнею пылью, кое-где в расщелинах выросли деревья.

Это — Кремль. В каменных массивах его углов высечены глу­бокие божницы, там теплятся жертвенные огни... словно в старых тихих часовнях кремля Москвы.

Замкнутыми друг в друге кругами, тесно сжимают камен­ные стены живой город. Жмутся друг к другу каменные фанзы старых родов. Тесно всюду. Улицы многолюдны и шумны. Какая масса людей!

И все: и эти стены, усыпанные пылью веков, и эти дома, по­строенные по строгим заветам предков, и эта толпа желтолицая с раскосыми глазами, стиснутыми неведомыми законам черепа­ми — все древне, все чуждо, все неведомо!

Давно выработаны образцы. И человек здесь рождается с та­ким же черепом, глазами и скулами; он создает таких же богов, строит такие же дома.

И каждый карниз, форма черепицы, фронтон здания, пролеты между балками... каждый гвоздь — все установлено древностью, запечатлено с роковою последовательностью. Из этого создается преемственное искусство.

Посмотрите орнаменты — они окружают вас всюду. Они не выдуманы художником — созданы народом. Народ последова­тельно, неуклонно развивал его и достиг такого совершенства и цельности.

Этот орнамент и те цветы и искусства, что живут кругом, при­надлежат не человеку, не эпохе — они выкованы за всю многовеч­ную жизнь народа.

Нет крика личности. Даже безумие богатства не может творить по-своему: — есть установленные образцы безумию богатства.

И в линиях зданий царит изумительная гармония. Часовенька, сложенная у дороги за городом из сотни кирпичей, и величествен­ная башня старого храма выстроены в завещанных предками про­порциях, по завещанным планам и размерам.

Вылилось и застыло.

И весь город — строен, целен. Слилося все воедино. Это запечатленная красота веков. В ней нет надрывов и срывов, сорвавшихся помыслов и вдохновений, невыполненных задач. Вылилось — застыло...

По диаметру города, пересекая гулкими воротами круги стен, идет большая торговая улица. Сплошные лавки. Большинство их составляет собственность не одного лица, а родов. Многие десятки и сотни лет назад, род основал торговый дом и торгует до сих пор, высчитывая ежедневно по вечерам прибыли для каждого члена

рода.

Они даже выпускают на рынок свои долговые обязательства в виде мелких кредитных билетов, которые обращаются в народе наравне с имперскими денежными знаками.

Я любил проезжать по Мукдену вечером, когда наружная жизнь стиралась и он уходил в себя — внутрь, этот древний ко­лосс. Широкие пролеты магазинов заставляются досками, под резными карнизами качаются тихие фонарики.

Лунный свет путается в золоченых орнаментах карнизов, в причудливых ажурных вывесках. Резные, прозрачные на лунном свете, они стоят перед магазинами, поднимаясь над кровлями, как волшебные деревья. Тихо. Во мраке глубоких магазинов и дворов, колеблясь, мерцают желтые, дымные огоньки.

Пятна желтого света бродят по склоненным над скупыми све­тильниками плоским желтым лицам. Тихо ведутся беседы; сла­бые звуки просачиваются из глубоких, темных, накрепко запер­тых дворов.

О чем они шепчутся?.. Может быть о нас?

Отовсюду выглядывает таинственная, жестокая жизнь, ско­вавшая народ в неподвижное, тесно связанное целое.

И тишина стоит не наша — чужая, жуткая, сильная.

Нам приказали принять один из госпиталей, расположенных возле вокзала. Помещение было занято другим госпиталем, но его передвигали вперед, а нам велели сменить его, расширить опера­ционную и начать чисто хирургическую работу.

Администрация госпиталя, который мы сменяли, была недо­вольна передвижением, а потому сдача дела шла медленно, со всевозможными проволочками.

Наконец они двинулись вперед, а мы приступили к работе.

Здание госпиталя стояло недалеко от вокзала в ряду домов по­селка пограничной стражи. Это была длинная казарма, состоящая из двух зал, разделенных большою прихожей. По бокам несколько небольших комнат, в которых разместился медицинский персонал.

Казарма была новая, не совсем законченная постройкой. По­катый потолок, рассекал фонарь для верхнего света, он шел вдоль всего здания. В стенах — много окон. В палатах было светло.

Стоял бесснежный маньчжурский ноябрь, дули ветры и в длин­ной казарме было холодно. Мы поставили железные печи; черными толстыми змеями повисли всюду рукава жестяных труб. Непре­рывно топили, но ветер, смеясь, выстуживал наши скорбные залы.

Мимо нас по звонкой замерзшей земле катились повозки: груженые — на юг; пустые — на север. Шли люди здоровые и сильные — на юг; больные, укутанные, перевязанные, искале­ченные — на север. Движение шло непрерывно и от него подни­малась мелкая зимняя пыль. Она всегда стояла вокруг нас в воз­духе, и были причудливы часы закатов солнца.

Красный шар медленно опускался в багровом зареве, и в это зарево летели, звеня, проходящие на юг караваны повозок, ору­дий, в них звонко отдавался топот идущих вперед батальонов.

Больные и раненые обычно прибывали вечером. Приемная комната наполнялась серою толпою недужных людей. Усталые от дороги, они садились на пол, тянули холодные руки к огням пе­чей и терпеливо ожидали приема, наслаждаясь теплом. Говорили редко и неохотно — большинство молчало; иной раз стон вырвет­ся... Рядом с серыми грудами тел лежали серые груды одежды и ненужные винтовки.

На столе горела жестяная лампа. Врач и фельдшер принима­ли больных. Это продолжалось долго: нужно записать всех, а ни­кто не слушает, многие засыпают: тепло, отогревается тело.

Вносили тяжело больных. Сидящие на полу раздвигались, между ними ставились носилки. На них лежит серый, закутанный человек. Рядом — винтовка. Недвижно лежит и лица не видно: за­кутано башлыком.

Страдает ли под этой серой, обмерзлой оболочкой теплое че­ловеческое тело... или уже отстрадало? Не видно...

Шли небольшие перестрелки и стычки; раненых было мало. В госпиталь попадали по преимуществу случайно искалеченные люди: то лошадь разобьет, то повозка переедет.

Помню как-то принесли на руках офицера генерального шта­ба. Лошадь сбила его против нашего госпиталя, он ударился за­тылком о твердую, замерзшую, кочковатую землю. Череп трес­нул — он умер.

Операционная работала с утра до ночи. Больных клали на крова­ти, снимали с них лохмотья, которые они принесли на себе с позиции, одевали в чистое белье, водили в операционную. Оттуда неслись сто­ны, вытаскивались ведра, полные кровяной ватой и водой.

Могущих перенести путь немедленно отправляли в тыл. Эва­куация происходила утром и к полдню госпиталь пустел, а вече­ром снова появлялась в приемной серая толпа, снова ее размеща­ли по палатам... и так день за днем.

Помню ночью... Горят лампы. Длинным рядом висят они вдоль всего госпиталя, образуя светлую линию пятен, а по бокам, в углах — темно.

В четыре ряда стоят кровати. От них идет густой запах пота, несется храп. Вся палата полна храпом, в его тяжелые аккорды вкрапывается стон и последнее холодное икание. Вот рвется крик бреда... Кто-то во сне переживает минуты смертельной опасности и кричит, кричит и мечется на соломенном тюфяке.

Вот льется тихий шепот молитвы...

А там... покрывая могучий храп, взвивается неистовый крик страдания.

— Господи! Господи!

Бродят дневальные, помогая лишенным сна, переворачивая их, оправляя жесткие, тюфяки. Из темноты белым пятном высту­пает косынка сестры.

И проклятый вопрос «Зачем?!» словно выжжен над темной па­латой гнетущим сознанием бесцельности.

Половина второй палаты была отведена под офицерское отде­ление.

Помню одного офицера. Он был ранен в грудь и не мог лежать, а сидел в кресле.

Возле стоял дневальный, поддерживая его в те минуты, ког­да голова падала на грудь и он засыпал. Как привидение вставала белая, сидящая фигура над серою, спящею массой. Иной раз с губ его срывалась тонкая струйка липкой крови.

Часто попадали к нам алкоголики.

Для них мы отгородили в палате угол.

Помню одного красавца корнета. Он запил с того времени, как сел в поезд; пил все время переезда из России в Маньчжурию; пил на передовых позициях до минуты отправления в госпиталь. Он был прекрасен и совершенно безумен. Его привезли к нам без са­пог и рубашки. Когда поместили его за загородкой, он пришел в неистовство, рвался к больным в палату и все начинал какую-то речь, но обрывался, плакал, махал беспомощно рукою и кидался на свою постель.

Помню одного поручика, лежавшего у нас два раза. Первый раз он страдал сильным легочным кровотечением и, несмотря на уговоры врачей, ни за что не хотел ехать в тыл. Оправившись, по­ручик выписался, напился и уехал на позиции в совершенно пья­ном виде. Через неделю или две его снова привезли к нам.

— Как я рад, что снова увидел вас, — сказал он, увидев меня в приемной комнате. — Как я измучался! Как устал!! Господи! Что это делается?! — говорил он и слезы падали из его глаз.

Мы пошли по палате. Вдруг он остановился, вскрикнул и схва­тил меня за руку.

— Что это за ребенок?!— спросил он с ужасом, указывая впе­ред в пустоту. — Опять он здесь? Прикажите его выгнать! Прика­жите!! Это сын мой, я люблю его, но прикажите, прикажите!! его выгнать! Я не могу!!!

Он кинулся на ближайшую кровать и зарыдал.

Попадали к нам раненые пленные японцы.

Они удивляли нас тем, что все были одеты одинаково, по фор­ме, и были чисты.

Возле кроватей, занятых пленными, стояли часовые, назна­чаемые комендантом этапа, независимо от того, может ли враг подняться с постели или нет. Эти часовые, стоявшие и смотрев­шие на страдание врага, мечущегося без сознания на больнич­ной койке или томящегося в предсмертной икоте были кошмарно ужасны.

Какие мысли возникают в голове часового, когда он смотрит, как умирает враг, которого он стережет?!

Прямо перед нами на запасном пути железной дороги стоял поезд главнокомандующего, составленный из пульмановских ва­гонов. Окна его по вечерам задергивались тяжелыми шторами; работала динамо-машина; блестели электрические лампочки. Выскакивали повара в белых колпаках. По откидным лестницам вбегали и сбегали офицеры генерального штаба; часто возле по­езда часами стояли свиты приезжих генералов.

Это был дворец среди нищеты. К этому поезду тянулись все мысли, как к центру. Отсюда исходили жестокие распоряжения боя.

Однажды главнокомандующий посетил нас. Он обходил боль­ных, останавливался возле раненых. Расспрашивал, хвалил... Дво­им приколол к белым рубахам георгиевские крестики.

Его громкий голос, спокойный и печальный, уверенные дви­жения и простота речи произвели на нас сильное впечатление.

Скоро после его посещения дошла до нас весть о падении Порт-Артура. Я узнал об этой катастрофе от больного офицера.

В палате было темно, горело несколько свечей на столиках между кроватями. В окнах дремал мутный свет угасающего дня. В фонаре дребезжал ветер.

Говорили тихо.

Сломалось! Рухнуло, придавило на душах! Сколько пролито крови! Ведь это недалеко....   две-три сотни верст...

Теперь там торжествует враг, страдают наши... Скоро здесь будет литься, литься кровь...

Скоро будет бой...

Говорили тихо... И в словах и в глазах чувствовали близость кровавого конца, близость падения... позора.

В фонаре дребезжал ветер. День угас. Зажигали лампы. А госпиталь продолжал работать.

Дело шло непрерывно и единственно, что мешало ему идти ровно и сильно, — обилие начальства.

Это были русские генералы, приехавшие сюда начальство­вать, и они не дремали. Они посещали нас непрерывно. Не успевал один генерал пройти длинную казарму, как бежал запыхавшийся дневальный, извещая, что в госпиталь вступило новое «Превос­ходительство».

Генералы были убеждены, что мы тупы и глупы, что мы не понимаем, не знаем, как вести дело. Поэтому они учили врачей медицине; кашеваров — варке пищи; хлебопеков — месить тесто. Они входили в больницу, работающую на всех парах и, придрав­шись к какому-нибудь пустяку, вроде грязного полотенца, кото­рым только что вытерся пришедший с позиции человек, устраи­вали форменные скандалы всему персоналу госпиталя и уходили довольные своею распорядительностью.

Тогда, когда голова изнывала от вопросов, как бы лучше по­ставить дело облегчения страданий, они приходили и злобно кри­чали, что все подушки должны лежать на кроватях так, чтобы за­вязки наволок были обращены в одну сторону.

Их было много. Мы даже не знали сколько!

Однажды вечером один полковник Генерального Штаба начал разносить меня, и, когда я сделал изумленное лицо, он с пеною у рта заявил мне, что возмущен моей дерзостью, что я напрасно так легко отношусь к его замечаниям, что он имеет право согнуть меня в бараний рог, ибо сегодняшним приказом он тоже назначен надо мною... начальством.

И жестока была вражда между людьми, занятыми насущным делом и теми, кто командовал.

Встречая генерала, мы видели в нем не начальника, к кото­рому можно обратиться с просьбой о помощи, а старого человека, страдающего манией величия.

На Рождество устроили елку. Мы накопили ряд подарков, по­лученных из складов; из России пришел к нам транспорт теплых вещей, табаку и других необходимых предметов.

Вместо елки был вырублен громадный можжевельник, расту­щий как дерево. Мы украсили его дешевыми погремушками, це­пями, склеенными из золотой бумаги и поставили посредине па­латы, в которой к этому дню были сосредоточены легко больные. Кругом можжевельника развешаны большие, прозрачные китай­ские фонари; на дереве горели красные американские свечи, бле­стели золотые безделушки.

Чтобы развеселить унылый круг нашей семьи, мы пригласили фокусника китайца, сделали ему помост из столов и он показывал больной толпе свои ловкие фокусы.

Качавшиеся на ветках огни озаряли первые ряды зрителей... они лежали на носилках, с восторгом глядя на блеск золотых украшений и огней, на ужимки ловкого китайца. За ними серою стеною стояли больные, переносящие свои страдания стоя. Из их темной массы вырывались белые пятна бинтов, схвативших руки, плечи, увенчавших головы.

Ломаный язык фигляра китайца и его забавные фокусы вы­зывали улыбки лежавших. Серая толпа хохотала.... А в другой па­лате было пусто, тихо и темно. Одинокая сестра сидела у постели умирающего. Закинув голову, вытянувшись на жесткой постели, он редко, редко дышал. Тело его подергивалось томительной пред­смертной судорогой...

Когда среди людей, занявших койки госпиталя, кто-нибудь, умирал, его отодвигали к стене и окружали ширмами. Стыдливо закрывшись от посторонних глаз, кончалось последнее биение жизни...

Когда нельзя было передвинуть кровать, человек умирал в толпе, на Миру, и тяжело было смотреть на него: кто умирает? Никто не знал... Человек!...

Соседи косились на умирающего, как на что-то большое, не­понятное. Проходили дальше, заглядывали в глаза, чтобы посмо­треть, как умирают.

Когда труп остывал, его выносили вместе с кроватью. Обна­жался квадрат пола. Он резал глаз, от него шла тишина, пустота...

Вносилась новая кровать и на том месте, где только что кончи­лись страдания — начинались новые.

Если вечером выдавалось свободное время, мы проводили его в столовой. Она была устроена в юрте рядом с госпиталем.

Там за столом, возле жарко натопленной железной печи, мы вели длинные разговоры о пережитом здесь, отдавались воспоми­наниям, вопрошали будущее.

Иногда совершали прогулки верхом.

Помню, раз с одним из врачей я поехал на могилы древних мо­нархов Маньчжурии. Дороги мы не знали и долго блуждали по рав­нине, не находя священной рощи. Солнце спустилось к закату, ког­да мы подъехали к стенам, стерегущим покой древних могил.

Нас окружила жадная до подачек толпа привратников и ввела в первый двор. В нем дремлет священная роща. Ровною полосою пересекла ее широкая дорожка, вымощенная каменными плитами. По бокам ее недвижно высятся священные изваяния слонов и других животных — символов императорского могущества.

Галки кричали в вершинах священных деревьев; мрак си­нею волною тронул глубины рощи; на верхних ветках догорал закат.

Гулко щелкнул старый замок, с лязгом отворились железные двери, и мы вошли во второй двор. Посредине его стоит пави­льон — в нем заточено громадное изваяние чудовищной чере­пахи, стерегущей тишину. Она подняла свою толстую голову, вооруженную клыками, вытянула шею... прислушивается...

А кругом идут высокие стены, с них легко взвиваются вверх башенки — ажурные, легкие башенки востока, все расписные, в золоченых карнизах тонкой, ювелирной работы.

Мы залюбовались последними лучами заката, играющими в тонких узорах карнизов, а по низу все синее и синее ложился мрак.

Нам стало жутко в этой тишине, мы не пошли в последний двор, не видели могильного кургана императоров.

С низкими поклонами провожали нас до выхода привратники, выпрашивая деньги. Легко вздохнули мы, выйдя из круга стен, и молча, быстро помчались домой, в синюю даль, зажигающуюся яркими огнями.

Заглянув в другой мир, мы уносили с собою частицу его тиши­ны и нам было жутко, словно мы видели то, чего не должны видеть люди иной расы, иного племени.

Я ездил второй раз на могилы...

Это было тоже вечером. Мы ехали с сестрою в двуколке. Стоял морозный вечер, ясный, звонкий, с хрустальными далями, синею бахромою горизонта.

Воспоминания о прежней жизни гнетуще давили меня и мою соседку. Мы говорили о далекой родине, о тех, кто там остался...

Лошадь шарахнулась в сторону...

Посредине дороги, спокойно смотря в небо широко открытыми глазами, лежал убитый красавец китаец. И все вокруг него было так ясно, так просто: и пыль дороги, и пробившаяся сквозь нее прошлогодняя сухая трава, и окровавленная сучковатая палка, и широкая полоса замерзшей крови из виска...

Она упала на пыль дороги, как красная кисть, алая, мерзлая и светилась матовым красным сиянием.

Кругом стояли кусты, их тонкие веточки переплелись на за­реве заката мелкою черною сеткой.

И было тихо.

Небо блестело на мертвых глазах; глаза спокойные и мертвые глядели на небо.

Мы поехали назад вдоль китайского кладбища с ко­нусообразными насыпями. Когда двуколка поднялась на вы­сокую железнодорожную насыпь, я оглянулся на потухающий запад.

Могилы, могилы! — Они идут далеко, за пределы моего зре­ния по ровному полю. — И молчат могилы, молчит убитый, тиши­на кругом... Тишина Китая! Из ее глубокого, незыблемого покоя встает молчаливый образ... Не он ли воплотился в живом Мукде­не, таинственном и великом, на который мы любовались, который смеялся над нами беззвучным, тихим смехом своих веков?!

Как-то днем в госпиталь зашел неизвестный нам доселе ге­нерал и просил показать ему все наше хозяйство. Он прошел по палатам, внимательно осмотрел операционную, цейхгауз, кухню, обоз — и ушел.

Между тем с каждым днем чувствовалось все большее и боль­шее оживление и торопливость. Улицы Мукдена были запруже­ны наехавшими из частей посыльными, покупавшими жизненные припасы. Каждый день прибывали с севера новые части и торо­пливо уходили на юг. Возле поезда главнокомандующего стояли толпы ординарцев; госпиталям приказано эвакуировать по воз­можности всех больных в тыл.

Все предвещало бой.

Однажды утром мы неожиданно получили приказание не­медленно передать наш госпиталь прибывшему отряду Красного Креста и двинуться вперед на правый фланг в распоряжение ин­спектора госпиталей армии. Он жил недалеко от нас в 6—7 вер­стах, возле моста через Хунхэ, и мы поехали к нему узнать, куда именно следует нам двинуться.

В инспекторе госпиталей я узнал того генерала, который так внимательно несколько дней тому назад осматривал наш госпи­таль. Это был генерал Солнцев.

Он приказал нам двинуться из Мукдена, немедленно идти в деревню Сухудяпу, где будут отведены для нас помещения и быть готовыми к большой и ответственной работе.

— Только скорее! Скорее!!

На следующей день рано утром наш обоз вытянулся и загро­мыхал по мерзлой накатанной дороге на юг, туда, куда так долго мимо нас шли новые силы.

 

Продолжение следует

← Вернуться к списку

115172, Москва, Крестьянская площадь, 10.
Новоспасский монастырь, редакция журнала «Наследник».

«Наследник» в ЖЖ
Яндекс.Метрика

Сообщить об ошибках на сайте: admin@naslednick.ru

Телефон редакции: (495) 676-69-21
Эл. почта редакции: naslednick@naslednick.ru