православный молодежный журнал |
Путешествуем вместеРодина генияСредь множества картин старинных мастеров Одной картины я желал быть вечно зритель... А. Пушкин
Едем в Урбино, на родину Рафаэля. Если считать, что гений особенно полно и глубоко выражает образ страны, несёт в себе тайну народа, и согласиться, что Рафаэль - величайший живописец Италии, страны живописцев, то и в Урбино отправишься с чувством необыкновенным. Когда узнаёшь что- то о месте, где человек родился и провёл детство, то узнаёшь важное, - может быть, главное — и о самом человеке. В случае с Рафаэлем, первым художником всех времён и народов, ожидаешь узнать что-то важное и об Италии, о стране, чья душа заговорила через его вдохновенную кисть. Интересно, что, думая о Рафаэле, почти всегда видишь внутренним взором и двух его, так сказать, братьев: Моцарта и Пушкина[1]. То есть в каждом из основных искусств - живописи, музыке и литературе - есть гений непревзойдённый, тот, кто собой выражает искусство как таковое, в его самом чистом, возвышенном, радостном виде. Эти трое - всегда на вершине Олимпа; и если увидишь, услышишь или прочтёшь одного, то сразу почувствуешь рядом и двух других. А уж то, что сроки земной жизни гениев оказались почти одинаковы, объединяет их в некое братство бессмертных, союз “сыновей гармонии”. И поэтому по дороге в Урбино, пока наш автобус, петляя, забирался всё глубже в холмы, то бело-розовые, то алые от цветущих каштанов, акаций и маков, в ушах непрерывно звучала Сороковая симфония Моцарта; вспоминался и Пушкин - то из него, что созвучней всего итальянским мотивам. К примеру, вот это, “Из Пиндемонти”:
По прихоти своей скитаться здесь и там, Дивясь божественным природы красотам, И пред созданьями искусств и вдохновенья Трепеща радостно в восторгах изумленья...
Впрочем, Пушкина можно цитировать целиком и подряд, - он всегда будет созвучен всему, что есть в мире прекрасного. А что-либо прекраснее этой дороги, мягко взлетающей между холмами Марке - да ещё в мае месяце! - право, трудно себе даже вообразить. Если есть рай - а, наверное, всё-таки есть, раз мы так часто и вспоминаем о нём, мечтаем о нём, — то в нём не может не быть этих вот итальянских холмов, на чью свежую зелень там и сям положены бело-розовые мазки, этих плотных, как бы нарисованных на синеве, облаков, и этих прямых, расходящихся с неба, лучей, на которые, кажется, опирается солнце, - лучей, как бы тоже сошедших с картин рафаэлевской школы. То есть пейзаж, открывавшийся нам в разных ракурсах с поворотов дороги, словно бы непрерывно цитировал живопись - в том числе, и Рафаэля; он пытался (и, прямо скажем, с немалой сноровкой и мастерством) как бы строить себя по подобию гениальных его картин. Впервые я видел, что не живопись подражает природе, а, напротив, пейзаж подражает картинам, старается стать столь же лёгким и просветлённым, как и тот идеал, что возник перед внутренним взором художника. И тот городок, что лепился вон там, впереди, к скалистым обрывам горы, - городок, чьи желтовато-песочные стены и черепичные крыши перемежались густой зеленью каштанов и лип, - городок этот словно был нарисован на склоне холма. Маленький, ладный, какой-то игрушечный, так и хотелось взять его на ладонь... Урбино казался не то декорацией к сказке, не то воплотившимся сном. “Неужели, - подумалось мне, - там просто живут люди, а не какие-нибудь эльфы иль гномы?”Оказалось, что жили там, большей частью, студенты: Урбино знаменит своим университетом. Когда мы поднимались от городских ворот по крутым улицам-лестницам, останавливаясь, чтобы сделать очередной фотоснимок, который, конечно, не передаст ни вот этого нежного воздуха, полного запахов кофе и утренней выпечки, ни таинственной глубины перспективы, в которой тонул многоярусный горизонт, ни толчков напряженного сердца, ни наших частых, взволнованных вдохов и выдохов, ни стука подошв по камням, ни томления от невозможности выразить или хотя бы запомнить всё то, что ты видишь и чувствуешь, — так вот, когда мы поднимались к Палаццо Дукале, навстречу шагали, смеясь и болтая, десятки студентов, искавших, где бы им перекусить в перерыве между лекциями. Много было студенток, и очень хорошеньких. У меня уже ныло в груди: даже не столько от напряженья подъёма и дивных видов Урбино, сколько от этих блестящих, смеющихся глаз на светящихся юностью лицах. Вместо того чтобы встретить в Урбино что-нибудь древнее, чинно-музейное, — старинные камни, картины и фрески, благоговейную память о Рафаэле - я встретил здесь живую, беспечную молодость. И я узнавал свет, надежды, томление собственной юности, что осталась в далёком Смоленске, в этих лицах, глазах, голосах, что меня окружали в Урбино. Неужели, действительно, молодость вечна, лишь переходит из души в душу или из эпохи в эпоху? Я как-то сразу и вспоминал себя, молодого - и воображал себя здешним, урбинским студентом. Воспоминание, соединившись с мечтой, обрело неожиданно-достоверную силу, получило весомость реальности. И вот мне уже не пятьдесят, а всего только двадцать, мой шаг стал упругим, взгляд жадным — и я, как когда-то, одновременно застенчив и нагл в обращении с девушками, с теми, кто так безраздельно сейчас занимает и душу, и ум, и мечты молодого студента... Если бы мы, наконец, не подошли к дворцу герцога Монтефельтро, то я, может быть, потерялся бы в собственных грёзах и поныне блуждал бы в декорациях сна наяву, где переулки Смоленска смешались с улицами Урбино, где прошлое стало вдруг явью, а явь стала грёзой... Но реальность ревнива: она ничего не желает отдать, никого — отпустить, и всех, кто пока ещё жив, возвращает к себе. Вот поэтому мы и бредём сейчас гулкими залами герцогского дворца. Здесь зябко и пусто; душа отдыхает лишь около окон, в которых сквозит небесная синева, зелень дальних холмов и у которых мы, узники, заточённые в цепи реальности, чувствуем дыханье свободы и рая. Вы спросите: как же картины? Но в том-то и дело, что живопись Ренессанса, в её подавляющем большинстве, меня оставляла почти всегда равнодушным. Я лишь удивлялся тому, что столько людей, слывущих ценителями и знатоками, из поколения в поколение восхищаются аляповатой, серийной, ремесленной живописью Возрождения. Современники этих всех мастеров, основателей школ и носителей громких имён, относились к ним, кажется, более трезво: как известно, живопись в средневековой Италии была делом малопочтенным. У художников не было даже собственной гильдии: они входили, как низшие и подчинённые - как своего рода внебрачные дети, бастарды - в гильдию врачей и аптекарей. Но это всё, разумеется, не относится к Рафаэлю, бесспорному гению. Здесь, в залах дворца Монтефельтро, мы увидели всего лишь один женский портрет его кисти, но этот портрет, на мой взгляд, куда лучше знаменитой “Джоконды” да Винчи с её леденяще-холодной змеиной усмешкой. Рафаэль написал лицо молодой грустной женщины (не Форнарины, но тоже красавицы), смотреть на которое хочется бесконечно. Самой живописи — то есть мазков, композиции, света и перспективы — как-то и не замечаешь; и даже не очень-то пристально смотришь и на само это нежное, грустное, глядящее в сторону лицо, но зато с болью и радостью чувствуешь: Боже мой, как печальна и как хороша вся эта странная, сну подобная, жизнь... Эта картина, единственная из всех, тоже была как бы неким окном, возле которого тяжесть реальности не так уж сильно давила, — окном, из которого к нам доносилось дыханье иного, не омрачённого смертью и временем мира. Замок герцога расположен почти на вершине всего городка; пересекая Урбино по булыжным его мостовым, мы уже не поднимались — спускались. Студентов на улицах не убывало. Похоже, они здесь и вовсе не учатся, а только и бродят из улицы в улицу, гомоня на певучем своём итальянском да кусая на ходу огромные пиццы. Вид жующих студентов напомнил: пора бы и нам где-нибудь перекусить. В первом же подвернувшемся по пути магазинчике взял вино и пьядину — лепёшку с начинкой из сыра и ветчины. Стали думать: куда бы присесть? И тут снова сработал “закон итальянской скамейки”. В Италии, стоит только подумать: “Эх, хорошо бы присесть да полюбоваться этими видами!” - как тут же подворачивается скамейка, словно кто-то невидимый носит её за тобой и мгновенно устанавливает там, где нужно. С той скамьи, на которую мы уселись в Урбино, открывались волшебные дали. Горизонт таял в нежно-палевой дымке; волны холмов, расстилаясь пред нами, показывали все оттенки зелёного цвета, от бледно-салатового до почти чёрного, а тени от облаков так легко, невесомо скользили по склонам, что всё — и холмы, и дороги, и черепичные крыши домов — обретало такую же, почти невесомую лёгкость. Казалось, что это не столько реальный пейзаж, сколько чья-то мечта или сон. Очередная проплывшая над нами тучка сбросила несколько капель дождя; но он был так скоротечен и робок, словно это был не дождь, а только сон о дожде. “Из снов составлена и сном окружена вся наша маленькая жизнь...” — писал Шекспир в “Буре”; если так, то и сон, что нам снился в Урбино, был поистине райским...
Андрей Убогий
Из очерка «На счастливой земле». Впервые опубликовано в журнале «Наш современник», № 1, 2013
Продолжение здесь
[1] Разумеется, так видит великую троицу гениев русский; немец назвал бы третьим Гёте, англичанин - Шекспира, итальянец, скорей всего, - Данте. ← Вернуться к списку Оставить комментарий
|
115172, Москва, Крестьянская площадь, 10. Сообщить об ошибках на сайте: admin@naslednick.ru Телефон редакции: (495) 676-69-21 |