православный молодежный журнал | ||||||
У Лёки большие щеки№ 2, тема Мужество быть, рубрика Родина
Елена Коровина I Когда Лёка только-только родился и разбудил мир своим громким возмущенным криком (как, дескать, смели меня потревожить?), врач высоко поднял его и поздравил Лёкину маму: – Ну и богатырь у вас! Щекан! Действительно, Лёкины щеки – круглые, пухлые, ярко-красные – были просто изумительными! Лёка рос, а щечки не теряли своей очаровательной пухлости. Никто, ну никто не мог спокойно пройти мимо Лёкиных щек! Так хотелось потрогать, легко ущипнуть, потрепать ласково, поцеловать! Больше всего к щекам приставала мамочка. – Ах вы щечки мои расписные! И что это малыш у меня такой щекастый? И что это он щеки свои развесил, не пройти, не проехать? – смеясь, говорила мама. А папа даже сочинил стихотворение: У Лёки большие щеки. И ямки на них – глубоки. Наш Лёка – розовощекий. Вообще-то папа никогда стихов не писал, другого склада человек был. А тут – вот, нате, пожалуйста! Щеки вдохновили. Из-за щек Лёка не умел обижаться. Вернее, благодаря им. Только он надуется, разозленный, выпятит нижнюю губу, а щеки от обиды еще больше станут! Стоит такой Лёка нахмуренный, губы – алым бантиком, и щеки, щеки! Поневоле все хохотать начинают! А Лёка сердиться перестает – ну стоит ли дуться, раз кругом все хохочут? Да и зачем такому хорошенькому мальчику сердиться? Кудри светлые, как у девочки, глаза – тоже светлые, как мамино вкусное какао. – Эх, Лёка, Лёка, будешь ты у нас актером! – говорила частенько тетя Маша, забегавшая в гости к Лёкиным родителям. Почему-то она считала, что актеры всегда такие: красивые, белокурые, розовощекие. Лёка тогда еще значения слова «актер» не понимал, но приношения тети Машины – петушков на палочках – принимал благосклонно, авансом. Засунув золотистого петуха или белку за щеку, Лёка становился похожим на хомяка с запасом зерна в известном месте. – Хомячок, а с мамой поделишься? – спрашивала мама, присаживаясь на корточки перед сыном. – На! – великодушно отзывался Лёка, протягивая леденец; он был очень щедрым мальчиком. – А с папой? А с тетей Машей? Лёка делился со всеми. Лёка – это вообще-то Артем. Хотя, конечно, имя Лёка больше похоже на Алексея или Александра, или даже Леонида. Но тут дело в самом Лёке: пока сын не умел говорить, «Темочка, Тема», – повторяла мама часто. – Ёка – повторял за ней сын. – Лёка. Вот так все узнали, что он именно Лёка. …Иногда к Лёке приходила невеста. Невесту звали Иришка – это была дочка тети Шуры из соседней квартиры. Она важно и неторопливо ступала крепкими, толстыми ножками в черных ботинках и всегда молча усаживалась на Лёкин резной стульчик с нарисованными вишнями. Жених от избытка чувств высыпал перед ней все свои игрушки, а Иришка смотрела на них синими колокольчиковыми глазами довольно равнодушно – мол, меня так просто не задобрить. Она была младше Лёки на два года. Иришкины короткие тугие косички, такие маленькие, светленькие косички, всегда смешно торчали в разные стороны внизу пушистого затылка. Их любили трогать взрослые. Так вот и приставали к детям: к Лёкиным щекам и Иришкиным косичкам. Это были их сокровища, которые как магнит притягивали руки взрослых.
II
…Бу-бу-ух! – кричала первое время Иришка, довольно восторженно, когда немцы бомбили Ленинград, и не понимала, отчего мамы – ее и Лёкина – так мечутся по квартире (ночевали женщины теперь вдвоем, чтобы было не так страшно), спешно закутывают детей и бегут по темным лестницам в бомбоубежище, сырое и мрачное. Вскоре Иришка перестала так весело кричать; все дети вообще быстро повзрослели, особенно когда такой родной, такой безопасный, такой мирный город взяли в кольцо. Лёкина и Иришкина мама не покинули город. Их общая подруга с детьми, пытавшаяся выбраться в жизнь по Дороге жизни – искристому льду Ладожского озера – настойчиво звала их с собой. Побоялись. Сомневались. В грузовик с Клавой и тремя ее детьми попала бомба – и все ушли под лед потревоженного озера. И Лёкина мама решила не рисковать. – Ничего, Шурочка, проживем как-нибудь. Много людей осталось, будем помогать друг другу, – твердо сквозь слезы шептала Лёкина мама. Да, к сожалению, в Ленинграде осталось много людей, слишком много. А чем больше людей – тем больше нужно для них еды… Оттого и хоронили на Пискаревском кладбище целыми школами и детскими садами. Лёка быстро понял, что к чему, то есть что хлеба просить не надо, если не хочешь огорчить маму, а вот Иришка долго, нудно и жалобно плакала, выпрашивая что-нибудь покушать. Много раз они вместе с Лёкой обшаривали буфет, где, казалось, еще остался хлебный дух, зачем-то рылись в пустой кладовке, гремели пустыми кастрюлями. Жила волшебная надежда – а вдруг? Вдруг что-нибудь? Нашла же Аня Мартынова с первого этажа под диваном целый и невредимый грецкий орех, когда диван разобрали на растопку. Она скорлупу от этого ореха показывала Лёке и Иришке – мол, надо верить, надо искать. Они верили и искали. Но ничего не находили. – Скоро это закончится, маленький, потерпи, – уговаривала мама Лёку, деля на крохотные кусочки хлеб, полученный по карточкам и уже не пахнувший хлебом. Но это продлилось долгих-долгих 900 дней. Иногда приходила тетя Маша, приносила в узелке мяту или зверобой – заваривать чай; у нее дома хранились запасы сушеных лекарственных трав… А тетя Шура и Лёкина мама по очереди ходили за водой и варили жидкий темный суп из столярного клея и кусочков кожаной сумки. А кто-то раз тетя Маша принесла детям скрюченную, кривую (но настоящую!) морковку. У Иришки к тому времени выпали почти все молочные зубы – от голода, у Лёки зубы сильно шатались, но пока держались в распухших деснах. Морковку разрезали на кусочки и давали сосать детям каждый день, на ночь. Ночи были особенно тяжелыми… Больше никто не говорил: «У Лёки большие щеки», – щеки его впали, а лицо заострилось и побледнело. А потом Иришка с Лёкой располнели на глазах – лица стали круглыми и отечными. Лёка, как-то проснувшись утром, увидел перед собой странную завесу темноты с еле пробивавшейся полосой света. – Мама, мама, что это? Ночь еще что ли? Почему такое темное утро? Мама прикоснулась к его глазам своими пальцами – и брызнул свет. – Мама, что это? – Лёка очень испугался. – Ручки подними, вот так подержи глазки… Чтобы не закрывались, – у мамы дрожал голос, дрожали распухшие обветренные руки. Это от голода припухали веки и закрывали глаза всей своей массой. Смутно Лёка помнил, как мама, укутав детей с ног до головы, тащила их в звенящую колкую метель, как Иришка плакала, отказываясь идти на негнущихся, отечных ногах, просилась на ручки или в саночки. Лёкина мама уговаривала ее, упрашивала, умоляла идти, тащила за рукав шубы, но в санки не сажала – во?первых, оттого, что нагружены они были узлами и баулами, а во-вторых, оттого, что суеверно боялась посадить туда живого ребенка – всего два дня назад она отвезла на этих санках на кладбище тетю Шуру – Иришкину маму. Вообще саночки были легкие, длинные, удобные, и у мамы их часто одалживали соседи, чтобы отвозить умерших родственников. Теперь же Лёкина мама с детьми перебиралась в квартиру к тете Маше – вдвоем ведь не так страшно в городе, который стал ловушкой. Печку давно топили книгами. Иришка уже не просила есть и все время мерзла, даже когда на ощупь была горячей. Лёка, чтобы развеселить девочку, стал распухшими в суставах пальцами выводить угольком на страницах книг каракули. Стал пробовать рисовать. Нарисовал домик, потом кошку, потом яблоко. Увидев яблоко, Иришка словно очнулась – затрясла большой головой на тонкой шее и потребовала: «Дай!» Ох, и досталось же тогда Лёке за нарисованное яблоко! Да и не только за яблоко. Мама запретила рисовать в книгах. – Книги – это книги, а не тетрадки. Надо относиться к ним с уважением, – отчитывала сына мама. – Мы же их в печке жжем, – возразил Лёка. – Это – другое, – отрезала мама. С ней не поспоришь. Даже в такие страшные дни мама пыталась с ним заниматься – учить буквы например. Еще мама читала Лёке и Иришке стихи, но только те, в которых не было ничего про еду. Однажды утром Иришка не проснулась. Дома никого из взрослых не было, и Лёка долго будил ее, но Ира никак не открывала опухшие глазки. Пришла мама с водой, хотела сварить суп – еще оставалось немножко клейстера для супа. – Мама, мамочка! Надо Иришке супа дать – она не хочет вставать, она совсем заболела, мам! – бросился к ней Лёка. Лёкина мама стояла усталая, в больших валенках, вся обмотанная тряпьем поверх полушубка, и, сняв заледенелые варежки, дышала на красные отечные руки. Она немного согрелась и, подойдя к Иришке, стала зачем-то надевать на нее шубу, повязывать голову пуховым платком. Иришка так и не проснулась. Головка ее свесилась на грудь, и на лицо упали светлые пряди – раньше из них плели смешные косички. Мама вынесла Иришку на улицу. На санки. Лёка сразу все понял. – Мам, Иришка спит, потому что умерла? – спросил он, когда мама вернулась за забытыми рукавицами. – Да, сыночек. – Мам, я тебе помогу! – Не надо помогать, Лёка, милый, – мама погладила его по голове. – Ты лучше иди попрощайся с ней. Иришка лежала в санках укутанная, и цвет лица у нее был какой-то ненастоящий – голубой. Внизу они столкнулись с тетей Машей. Она тоже посмотрела в санки. – Ох, ну зачем ты все на нее напялила! Ей же все равно, а Лёке бы шубенка осталась! – отругала маму тетя Маша и забрала из ее рук веревку от санок. – Идите домой! Сама отвезу! – Мама с Лёкой ее послушались – попробуй не послушаться такую строгую тетю Машу! – Ничего, Лёка, выдержим. Победит наш папа фашистов, весна наступит, ручейки побегут, птички запоют. И будет все, как раньше. Папа вернется с войны, – шептала мама, лежа рядом с Лёкой, обняв его одной рукой. А Лёке не верилось, что все будет, как прежде, и казалось, что вся еда осталась в другом, мирном Ленинграде, где нет сигналов воздушной тревоги и надписей на щитах: «Граждане! Во время артобстрела эта улица наиболее опасна!», где не отвозят людей на саночках на кладбище. В этот мирный город ушли, взявшись за руки, веселая Иришка и пухлощекий Лёка.И другой, новый, голодный Лёка никак не мог отыскать эту заветную тропинку к прежнему сытому Ленинграду. Лёкина мама верила в счастливый исход войны и жила этой верой. Иногда Лёка сквозь тяжелую дремоту (голодный сон – самый тяжелый, отупляющий, словно отнимающий последние силы) слышал, как мама, наклонившись над ним, тихо шептала-причитала: – Только живи, Лёка, милый. Дыши, живи! Потерпи, мальчик мой сладкий… Папа вернется с войны… Тепло будет… Сытно. И в полудреме Лёка представлял, как война закончилась, все фашисты убиты и все-все папы возвращаются к себе домой веселые, красивые. И Лека еще подумал: вот вернется Иришкин папа с войны, а Иришки-то нет, и тети Шуры нет. Что он будет делать тогда? Лёкина мама слегла в начале марта – все пыталась скинуть непослушные закутанные ноги с кровати и никак не могла. Нет, один раз у нее это получилось. Стала вставать на ноги и упала на пол.Лёка пытался маму поднять, но так и не смог – пришлось ждать возвращения тети Маши. Тетя Маша почти всегда что-нибудь приносила из еды. Хоть капельку, хоть чуть-чуть, но приносила. На этот раз она принесла немного хлеба из опилок. Тетя Маша разделила сухие, крошившиеся корочки, дала Лёке; а Лёкина мама стала отказываться. – Не буду, Марья. Все равно меня это уже не спасет. Вам с Лёкой больше достанется. Сбереги его, ради Бога, – слабо шептала мама, а тетя Маша ругалась: – А тебя не спрашивают! Рот открой! И вот тебе хлеб! – Боже мой, только Лёка пусть живет… Господи, только не оставь Лёку, – шелестели мамины губы. Тетя Маша расслышала и покачала головой. – В этом аду Бога нет. Его вообще нет. – Именно в этом аду я поняла, что Бог есть, – тихо отвечала Лёкина мама, а когда тетя Маша вновь отлучилась из дома, подозвала к себе сына и вытащила из своего рта длинный кусок корки хлеба из опилок. – Ешь, Лёка, ешь, милый. Силы тебе нужны, – и, несмотря на его слабые протесты, запихивала Лёке корку.
III Прошло уже много лет, а Лёка, вернее, отец Артемий, помнит те продуваемые, просветлевшие от мартовского холодного солнца улочки, по которым он и тетя Маша везли маму на санках. Лёка все время оглядывался на санки и поправлял мужскую шапку-ушанку на маминой голове. Ему казалось, что маме холодно… В опустевшей мерзлой квартире Лёка заплакал. Впервые за всю блокаду. А потом тетя Маша навалила на него кучу одежды и тряпья – так, что тяжело стало дышать, но Лёка все равно никак не мог согреться. – Тетя Маша, а я тоже когда умру – то усну, да? – Да, Лёка. Спи. – И вы меня тоже на саночках отвезете? – Спи, Лёка, не думай ни о чем… – А мертвые всегда в земле спят, никогда не просыпаются? – Не знаю, Лёка… Спи же! …И это действительно было пробуждением из мертвых – настоящим первым, главным чудом, ознаменовавшим начало всех других чудес: Лёку на руках вынесли из мертвого дома, когда блокада была уже прорвана и Лёкино сердце непонятно каким образом еще выстукивало мгновения жизни… И Лёку выходили, спасли, а потом была настоящая еда, которую можно было есть, и Победа, в разноцветных огнях салюта, и приход с войны закопченного, постаревшего Лёкиного отца – без ноги. Это отец отыскал сына в детдоме, запрыгнул на костылях в столовую, где Лёка золотушными прозрачными руками ел картошку в мундире, прямо с очистками, и, улыбнувшись, сказал: «Ну, здравствуй, Лёка – большие щеки!» Правда, у Лёки щек теперь и в помине не было, одни острые скулы.
…Отец Артемий всегда называет хлеб – хлебушком. – Купили хлебушка? – Тебе белый хлебушек или нет? – Ну, доедай хлебушек, Танечка. Отец Артемий никогда не называет хлеб черным. Для него есть белый хлеб, а есть – не белый, другой: ржаной, с отрубями или «Бородинский». Еще отцу Артемию всегда холодно. Даже жарким летом. Его жена, матушка Ольга, всегда сама шьет ему теплые подрясники, на подкладке. Отец Артемий довольно часто, ну раз в неделю точно, выбирается на Пискаревское кладбище, чтобы отслужить панихиду. Где-то здесь (он это место помнит приблизительно) лежит его мама – 25-летняя молодая мама, здесь лежат тетя Шура с Иришкой и тетя Маша, здесь много, много народа лежит. Много детей – нераскрывшихся маленьких жизней. А в храм на канон отец Артемий всегда приносит свежие ароматные булочки с изюмом. Для мамы. Лёкина мама их очень любила. У отца Артемия четверо детей, четверо внуков и три внучки. Самая старшая внучка, Танечка, подарила дедушке стихотворение про блокадный Ленинград: На Пискаревском в этот день – народу… Рядами толпы взрослых и детей. И все-таки усопших очень много, Гораздо больше, чем живых людей. Война закончилась… И это нам в наследство: Кресты безмолвные – страна могил. И в голоде измученное детство, И шепот: «Хлеба!» – из последних сил. Встал на колени парень молодой, Лицо уткнул в могильный рыхлый холм. Он выжил. Он не умер. Он живой… «Ты слышишь, мама? Я твой сын Артем!» Дрожащими руками положил Он на могилу пышную буханку, И на кресте листочек прикрепил И зарыдал – отчаянно и жалко. А на бумаге – через много лет Слова такие, что острей кинжала: «Родная мама! Возвращаю хлеб, Который ты всегда мне отдавала». Стихотворение очень понравилось отцу Артемию, он не может читать его без слез. И когда отец Артемий со всей своей семьей, со всеми внуками и внучками приезжает в храм, то кажется странным, что ничего этого могло не быть: не было бы этих людей, если б тогда, много лет назад, в остывшем блокадном Ленинграде мамина молитва не сохранила маленького сына по имени Лёка. Отец Артемий будет помнить об этом спасении до конца своей земной жизни. И благодарить Бога. И благодарить маму. Мама! Самая милая, самая родная, самая любимая, спасибо тебе!
Комментарии |
||||||
115172, Москва, Крестьянская площадь, 10. Сообщить об ошибках на сайте: admin@naslednick.ru Телефон редакции: (495) 676-69-21 |
Меня уже не увезут по Ладоге
Марина Рудалёва
Детям, не дожившим
до снятия блокады Ленинграда.
Меня уже не увезут по Ладоге
Из города, где стало страшно жить.
Где снег январский - вязкий, будто патока.
Где каждый взрыв гремел: - " Убить! Убить! "
Где каждый новый день пугал рассветами
Багровыми, у Пулковских высот.
И где лежали, в белый снег одетые,
Блокадники, у кованных ворот.
Меня уже не увезут по Ладоге
В заманчивые сытые края.
Я в город свой весной спущусь по радуге
И в дом войду, где нет уже меня.
Там будет стол, накрытый белой скатертью,
И створки окон настежь на Неву.
И, как в далёкой до военной памяти,
Смеяться солнце будет сквозь листву...
Меня уже не увезут по Ладоге
Туда, где я могла бы дальше жить...
Я в город свой весной спущусь по радуге,
Чтоб вместе с вами этот мир любить.
26.10.2015